Понимание высокой жизни в духе — и поэзии расходятся у Клюева всё дальше и дальше, о чём он и пишет Ширяевцу, увещевая его в невозможности совмещать творчество с жизнью — обыденной ли и обеспеченной «литератора модного» — или общинной, братской, о чём вопрошал его Александр, и на что отвечал ему Николай, сомневаясь и в себе, и в намечаемых лишь пунктиром путях дальнейшего бытия: «Меня вовсе не радуют свои писанья. Вот издам ещё книжку, — и прикрою лавочку: потому что будь хоть семи пядей во лбу, — а Пушкинские премии будут получать Леониды Афанасьевы да Голенищевы-Кутузовы, — а тебе гнилая изба, вонючая лохань, первачный мякиш по праздникам, а так „кипятоцик с хлибцём“, сущик да день в неделю Крутикова каша с коровячим маслом, бессапожица и беспорточица, а за писания — фырканье г<оспод> поэтов да покровительственный басок г<оспод> издателей — вот и всё. И ты, милый, не жди ничего другого — предупреждаю тебя… Есть у тебя хлеба кусок, правда, горький, но в случае писательского успеха тебе не перепадёт и крошки… Ты говоришь про общину „Писателей из народа“. Я принимаю братство — житие вкупе вообще людей, а не одних писателей. Община осуществима легко при условии безбрачия и отречения от собственности и довольствования „насущным“. Какая радость жить вместе с людьми одного духа, одного Света в очах!.. Есть община в Воронежской губ<ернии>, основана Иваном Беневским по-толстовски, но мне что-то не по себе, когда подумаю об ней. Братству, Шура, писанье будет мешать. Только добровольная нищета и отречение от своей воли может соединить людей. Считать себя худшим под солнцем, благословить змею, когда она ужалит тебя смертельно, отдать себя в пищу тигрице, когда увидишь, что она голодна, — вот скрепы между людями. Всемирное, бесконечное сожаление — вот единственная программа общежития. Вере же в человека нужно поучиться, напр<имер>, у духоборов, или хлыстов-бельцов, а также у скопцов. Вот, братик мой, с кем надо тебе сойтись, если ты искренне ищешь Вечного и Жизни настоящей. Александр Добролюбов и Леонид Семёнов, два
Клюев мечется внутренне. Он не может не понимать, что подобное «отречение» от мира, ведущее к созданию своего учения, и поиск своего спасения — воплощение предельного индивидуализма, завершение того духовного раскола, глобальный процесс которого начался в XVII веке. А соблазн — поистине велик. И не может Клюев не чувствовать, что выбор уже сделан, что с избранного пути уже не свернуть, что участие в литературном процессе наложило свои вериги, потяжелее тех, которые он некогда носил ради умерщвления плоти… А в это время продолжается за ним постоянная слежка властей предержащих. В Олонецком губернском жандармском управлении множатся донесения о распространении им противоправительственных брошюр среди участников Верхнепятницкого земского училища, о поездках в Москву, о пребывании в Санкт-Петербурге и проживании там на квартире зятя В. П. Расщеперина, наконец, о выходе стихотворных книг. И обо всём этом допрашивается его отец.
«Николай Алексеев Клюев, выбывший осенью прошлого (1912-го. —
Из всего вышеизложенного, принимая во внимание политическую неблагонадёжность Клюева-сына, является сомнение в законности источника, из коего получает Клюев деньги, а также не заключается ли в корреспонденции Клюева чего-либо преступного или, по меньшей мере, тенденциозного».