Летом Клюев обретается в Даньковском уезде Рязанской губернии среди христов, судя по всему, шелапутского толка. Секта подверглась преследованию со стороны властей, и дело кончилось, видимо, кратковременным арестом Николая со товарищи, о чём он позже упомянет в одной из автобиографических заметок: «Сидел я и в Харьковской каторжной тюрьме, и в Даньковском остроге (Рязанской губернии)…» Документы, содержащие сведения об этих «сидениях», пока не выявлены, и хронологический отрезок заключения не прослеживается. В письме Блоку, написанном уже в декабре, Клюев просит оказать денежную помощь своему знакомому сектанту, скопцу Григорию Васильевичу Ерёмину «ради мало хорошего, что мы с Вами нашли в самих себе и что связывает нас с людьми и с родиной» и прилагает письмо самого Ерёмина, откуда приводит жалобные строки: «У меня всё пожгли, всю солому — так что не осталось ничего, — ни скотину кормить, ни топить нечем». Судя по всему, местное начальство, помимо всего прочего, устроило в общине форменный погром.
Добравшись до Москвы, Клюев сообщает Блоку, что богатый издатель предлагает ему выпустить книжку стихов. Клюев волнуется, даром что его уверяют (а уверяет, очевидно, Брихничёв), что книжка «нужна и найдёт много читателей». Просит разрешения посвятить книгу самому Блоку — «Нечаянной Радости» и просит написать к ней предисловие… Предисловие это напишет Валерий Брюсов, с которым Клюев познакомится в начале августа и который там же в Москве представит его Николаю Гумилёву.
Проходит месяц, Клюев уже в Петербурге, пишет Блоку с просьбой о встрече, и наконец, 26 сентября, эта долгожданная встреча состоялась. Ей Блок посвятил страницу своего дневника от 17 октября: «Клюев — большое событие в моей осенней жизни. Особаченный Мережковскими, изнурённый приставаньем (Санжарь), пьяными наглыми московскими мордами „народа“ (в Шахматове — было, по обыкновению, под конец невыносимо — лучше забыть, забыть), спутанный — я жду мужика, мастеровщину, П. Карпова — темномордое. Входит — без лица, без голоса — не то старик, не то средних лет (а ему 23?). Сначала тяжело, нудно, я сбит с толку, говорю лишнее, часами трещит мой голос, устаю, он строго испытует или молчит… Только в следующий раз Клюев один, часы нудно, я измучен — и вдруг бесконечный отдых, его нежность, его „благословение“, рассказы о том, что меня поют в О(лонецкой) г(убернии), и как (понимаю я) из „Нечаянной Радости“ те, благословляющие меня, сами не принимают ничего полусказанного, ничего грешного. Я-то не имел права (веры) сказать, что сказал (в „Нечаянной Радости“), а они позволили мне: говори. — И так ясно и просто в первый раз в жизни — что такое жизнь Л. Д. Семёнова и даже — А. М. Добролюбова… „Есть люди“, которые должны избрать этот „древний путь“ — „иначе не могут“. Но это — не лучшее, деньги, житьё — ничего, лучше оставаться в мире, больше „влияния“ (если станешь в мире „таким“). „И одежду вашу люблю, и голос ваш люблю“. — Тут многое не записано, запамятовано, я был всё-таки рассеян, но хоть кое-что. Уходя: „когда вспомните обо мне (не внешне), — значит, я о вас думаю“».
Конспект встречи, пунктирный набросок, а сказано много. Упомянутый Пимен Карпов, который уже списывался с Блоком, прислал ему свою книжку «Говор зорь. Страницы о народе и интеллигенции» — во многом наивный и сумбурный сборник памфлетов, где обрушился на русскую интеллигенцию, заявив, что интеллигенты «ограбили народ духовно»… Клюеву было о чём поговорить с Карповым — и поговорит ещё… А тогда никого, кроме Блока, Николай перед собой не видел. И встреча их была насыщена потаённым смыслом для них обоих. Блок, судя по всему, с трудом выходил из состояния усталости и погружённости в себя. Клюев разрывал пелену ощутимого блоковского отчуждения, которое он не мог не чувствовать при всей сердечности их разговора, он уже приводил жизненный путь Семёнова и Добролюбова, как пример, которому он не может последовать, ибо выбор сделан — остаться «в миру» и воздействовать на «мир» словом, идущим от сердца… Но сколько бы ни было переговорено — а не удовлетворил Клюева этот диалог, о чём он и написал Блоку в конце ноября уже из Олонецкой губернии.
«Это моё приветствие к Вам уже не имеет характера „С добрым утром“, ибо воочию я убедился, что Вы спите, хотя и не в зачарованном замке, как думается с первого взгляда… Тщетно я подбрасываю сучьев в свой одинокий лесной костёр, чтобы огонёк его стал виден Вам в пустыне Вашей Ночи, и чтоб почувствовали Вы, что он приводит на грудь брата. Все мои письма и слова к Вам есть раздувание этого костра, — я обжёг руки, на губах у меня пузыри и болячки, валежник и сучья разорвали мою одежду… Но сон обуял Вас. Мнится Вам, что мир во власти демонов…»