Государь встретил его той обаятельной застенчивой улыбкой, которой умел обворожить всякого, и молча подал руку. Присев к письменному столу, он приветливо указал Адашеву на другое кресло рядом и протянул ему открытый портсигар с толстыми папиросами излюбленного казанлыкского дюбека[271].
Царь чиркнул восковой спичкой по спине серебряного бегемота и сам предупредительно поджёг флигель-адъютанту папиросу. Затем длинным узким златоустовским ножом[272] вскрыл конверт и стал вчитываться в непривычный почерк Вильгельма II.
Адашеву государь в это утро показался бледным, утомлённым. Под низким начёсом густых волос заметней выделялась припухлость лобовой кости – неизгладимый след сабельного удара, полученного когда-то цесаревичем в Японии.[273]
Государь читал, как люди с хорошим зрением, без напряжения, издали, почти не нагибая головы.
Письмо было цветисто и расплывчато.
Поначалу император как бы одобрял почин царя. Но нужен срок, необходимо обдумать хорошенько!.. Он предлагал наметить личное свидание где-нибудь будущей весной. Далее шли пространные сетования на слепоту царя к английским козням, на его забвение династических традиций, а главное – на союз с республиканской Францией. В этом император именно и видел основную причину зла.
С первых строк государю стало ясно: Вильгельм II лукавит и хочет уклониться от прямого ответа.
Ни один мускул на его лице не выдал досады и разочарования. Опущенные глаза равномерно скользили по лежавшему на столе голубоватому листку. Он беспечно продолжал покуривать.
Николай II выработал смолоду привычку скрывать свои настроения на людях и умел, как редко кто, «держать маску». Адашеву случилось видеть самодержца только раз, на несколько минут, с перекошенным лицом и взглядом, полным ненависти. Это было в день приёма государем первой Думы.[274]
По мере чтения раздражение государя нарастало. Упрёк за дружбу с Францией задел его больней всего. К Франции у него сложилось особенное чувство. Она представлялась ему угнетённой женщиной, искавшей у русского царя рыцарской защиты. Нечто подобное испытывал когда-то по отношению к далёкой Мальте его пращур Павел I.[275]
В памяти государя пронеслось: ликующий демократический Париж[276], республиканская толпа, исступлённо кричавшая ему: vive l'Empereur![277]
Да, там он словно полубог! Но вот с Вильгельмом как?.. Целится, небось: капельмейстерство – себе, а ему – вторую скрипку!
Николай II во многом был склонен не доверять ни людям, ни себе. Но одному он верил непреложно: заветам почившего батюшки. А всё духовное наследие Александра III покоилось на трёх устоях: европейский мир, незыблемость самодержавия и франко-русский союз. Царь запомнил навсегда утро на кронштадтском рейде: державный батюшка, огромный, подавляющий, в честь французских гостей при звуках «Марсельезы» снявший шапку с полысевшей упрямой головы…
Перед государем замелькало опять: щеголеватое низкопоклонство Феликса Фора в Петербурге, десять лет назад[278]… Разговор за чаем у императрицы, когда внезапно, в искреннем порыве, он царским словом поклялся: пусть Франция, пока я жив, забудет все тревоги. И памятный ответ захваченного врасплох президента. «Que puis-je repondre aux nobles paroles de votre majeste? – сказал он, растерянно оглядываясь. И вдруг заметил на столе присланный им утром царице букет французских роз: – Tenez, je prends cette fleur, reflet de la beaute radieuse de nos jardins et du labeur traditionnel de notre peuple. – Глава республики взволнованно повысил голос: – Cette rose, Sire, cette rose qui semble evoquer toute notre civilisation, cette rose enfin, que nous appelons «la France», je la prend et la jette a vos pieds»[279].
Государь, нагнувшись, сдунул пепел, упавший на листок, исписанный Вильгельмом II.
Что за гнусное письмо!
Внезапно кровь ударила ему в виски.
Нравоучения? Да как он смеет!.. Что за опека! Я ему не мальчик!..
К горлу подступало молчаливое холодное бешенство.
Но государь сдержался. Лицо опять ничего не отразило. На его губах по-прежнему блуждала добрая чарующая улыбка. С такой же улыбкой и скрытым бешенством благословенный Александр I в Тильзите терпеливо выслушивал Наполеона.[280]
Дочитав письмо, государь его неторопливо расправил и придавил пресс-папье: тюленем на льдине из аквамарина.
– А теперь расскажите мне, Адашев, – раздался его спокойный, приятно-тихий голос, – как вы нашли германского императора?
Царь закурил свежую папиросу и учтиво пододвинул флигель-адъютанту пепельницу.
Адашев доложил, что на приёме император сказал ему всего несколько слов. Справлялся главным образом о здоровье её величества.
Безоблачные голубые вюртембергские глаза государя чуть дрогнули. Ему было неприятно, что об его семейном горе, видимо, открыто говорят. Он захотел будто что-то спросить или сказать, но промолчал и ограничился только привычным жестом: провёл ладонью по бороде.
Адашев почувствовал, что сделал придворную неловкость.