Мне четырнадцать лет, и я стою возле бассейна «Москва», где теперь возвышается храм Христа Спасителя, а тогда – густые, необъятные клубы пара над провалом, сквозь них еле проглядываются голубая вода и разметка дорожек для заплывов, и еще раз перелистываю томик Баратынского из «малой» серии «Библиотеки поэта». И тончайшая грусть Баратынского навеки проникает в меня… (И вот еще свидетельство той неразрывной связи между выросшим из точки своего рождения «Я» читателя, отдельной и неповторимой личности, и открывающемся ему «Я» поэта, у Баратынского: «И как нашел я друга в поколенье, Читателя найду в потомстве я», важен ему отдельный читатель, который станет равен другу, а не «общая масса» школьного поклонения.)
Мне пятнадцать лет, и я сижу в Дегтярном переулке, у ограды, отделяющей нашу школу от Фрунзенской прокуратуры, и не могу собраться и пойти на урок, потому что еще и еще раз перечитываю Языкова… А рядом, в том же Дегтярном переулке, дома Шевырева и Погодина, где Языков, бывало, дневал и ночевал, а за углом – дом Павла Воиновича Нащокина, у которого Языков познакомился с цыганкой Таней (Татьяной Дмитриевной Дементьевой) и который на поминках Языкова стал главным заводилой большого пьянства в его память. Я этого еще не знаю, мне еще предстоит это открыть.
С тех пор я не раз задавал себе вопрос: почему Языков, гениальнейший по природе, так и не сумел до конца состояться, остался в тени? И вообще, почему, после грандиозной прижизненной славы, закончившейся к концу 1840-х годов, и вплоть до футуристов, к нему пренебрежительно относились как к одному из второстепенных поэтов пушкинского ряда: м-да… талантлив… но неряшлив и дилетантичен в технике стиха… и вообще, если бы Пушкин к нему по особому не относился, то много было таких, о которых и вспоминать не стоит… Казалось бы, символисты уж тем более должны были его оценить. Но кроме Блока никто не воздал ему по достоинству. Зато такие противоположные лагеря как акмеисты и футуристы вцепились в него – без Языкова во многом невозможны и Маяковский, и Хлебников, и Пастернак, и Мандельштам, и целый ряд открытий Гумилева и Ахматовой.
Но еще до того Бунин не очень заметно, но, как всегда, «против течения», осваивает поэтический опыт Языкова в полной мере.
Так что же произошло? Почему бывший толстый закомплексованный мальчишка, через много лет, умирая от сифилитической сухотки мозга, превратившийся в живые мощи, с жидкой смешно торчащей бороденкой и иссохшим лицом, только глаза остались те же – голубые и лучезарные, ставший к тому времени знаменем и оплотом «крайне правого реакционного крыла славянофильства», выплеснул и в это глухое время «своей мелкой озлобленности на весь мир и нарастающей неряшливости в стихе» такое, что и Жуковский и Гоголь готовы были считать его равным Пушкину – а потом оказался надолго затоптанным временем?
И дело не только в том, что рядом с Пушкиным становился приглушенным свет любого гения и их потом уже «не замечали». Дело в самой грандиозной эпохе, когда все было преувеличено – воистину, одна из тех эпох, когда из горчичного семени вырастали огромные деревья. Тынянов правильно отмечает, что в те времена все было гениальным, даже графоманство. Написать «Весну зимы являет лето», как граф Хвостов, мог только совершенно гениальный в своем графоманстве графоман, в другие эпохи этого быть не могло, говорит Тынянов.
И он абсолютно прав.
Но для того, чтобы до конца понять эту эпоху и присутствие Языкова в ней, надо понять невообразимое. Это была эпоха, в которую изменился сам ход времени, из земного и материального время перешло в ту категорию, когда оно само перестает существовать.
На подобное вторжение иного времени в земные измерения эти самые земные измерения должны были отреагировать, чтобы не разрушиться. Это не Николай Первый запустил колесо уничтожения (и самоуничтожения России) от убийства Пушкина до убийства Лермонтова и до разгрома всего, чем дорожили Лермонтов и Языков (мы этого еще коснемся), это его руками природа нашего мира воспротивилась (в общем-то, вполне по повести Стругацких «За миллиард лет до конца света»).
В истории несколько раз время вырывалось за пределы земного, и каждый раз это выплеск подавлялся и уничтожался. Так было в Шекспировскую эпоху, когда где-то до 1606 года время в его земном измерении перестало существовать (и как это совпадает по срокам со всем происходившим от России до Испании, где Лопе де Вега начал последний отрезок пути; а уж как Кальдерон-то ворвался к Пушкину и Языкову – об этом отдельный разговор!) Так было во времена Катулла и Овидия, парадоксальным – а может, вовсе и не парадоксальным – образом соотнесшимися с величайшими сроками уничтожения времени земного.