Адам, униженный Адам,Твой бледен лик и взор твой бешен,Скорбишь ли ты по тем плодам,Что ты срывал, еще безгрешен?Скорбишь ли ты о той поре,Когда, еще ребенок-дева,В душистый полдень на гореПеред тобой плясала Ева?Теперь ты знаешь тяжкий трудИ дуновенье смерти грозной,Ты знаешь бешенство минут,Припоминая слово «поздно».И боль жестокую, и стыдНеутолимый и бесстрастный,Который медленно томит,Который мучит сладострастно.Ты был в раю, но ты был царь,И честь была тебе порукой,За счастье, вспыхнувшее встарь,Надменный втрое платит мукой.За то, что не был ты как труп,Горел, искал и был обманут,В высоком небе хоры трубТебе греметь не перестанут.В суровой доле будь упрям,Будь хмурым, бледным и согбенным,Но не скорби по тем плодам,Неискупленным и презренным.Для художественно-философского мышления эпохи декадентства такая трактовка истории грехопадения первого человека является традиционной. С. Л. Слободнюк, сравнивая гумилевского «Адама» со стихотворением Ф. Сологуба «Я был один в моем раю…», справедливо отмечает, что, полностью разделяя демонический богоборческий пафос старшего поэта, Гумилев, отказывая своему герою даже в праве на «тоску по прошлому», оказывается гораздо последовательнее в отрицании, нежели Сологуб: «Гумилев направляет своего Адама по […] дороге, где нет места слабостям души» (см.: Слободнюк С. Л. Н. С. Гумилев. Проблемы мировоззрения и поэтики. Душанбе, 1992. С. 29–30). Столь решительный богоборческий тон объясняется, на наш взгляд, как юношеским темпераментом «декадентствующего» автора, так и, возможно, более полным знанием предмета. Если Сологуб, создавая свой «апокриф о потере рая», сосредоточивает внимание на эротических аспектах грехопадения —
Я был один в моём раю,И кто-то звал меня Адамом.Цветы хвалили плоть моюПервоначальным фимиамом.[…]Когда ступени горных плитРоса вечерняя кропила,Ко мне волшебница ЛилитСтезей лазурной приходила.И вся она была легка,Как тихий сон, — как сон безгрешна,И речь её была сладка,Как нежный смех, — как смех утешна.И не желать бы мне иной!Но я под сенью злого древаЗаснул… проснулся, — предо мнойСтояла и смеялась Ева… —то Гумилев в первую очередь указывает на его «онтологические» аспекты — возникновение смерти, времени, страдания и т. д. Последнее ближе к библейскому первоисточнику, нежели «эротическая» версия Сологуба, свойственная скорее представлению о сюжетах Книги Бытия в массовом сознании (точно такую же трактовку первородного греха как непреодолимого эротического соблазна мы находим и в брюсовском стихотворном диалоге «Адам и Ева», вошедшем в «Stephanos» (1906): утрата «невинности» первых людей предстает здесь как утрата половой девственности). Гумилевское богоборчество, так сказать, «религиоведчески» корректнее: оно восходит, очевидно, к ереси офитов, утверждавших, что нарушение заповеди было восстанием человека на глупого Демиурга-Ялдаваофа и положило начало восхождению к «подлинному богу», в «нетленный эон» — «высокое небо», согласно поэтической терминологии Гумилева (см.: Св. Ириней Лионский. Творения. М., 1996. С. 101–108).