Источником смущения для рефлексирующего лирического героя здесь служит, как явствует из текста, «неадекватность» христианской теодицеи (учения о Божественной справедливости) — ценностям светской культуры, причем сама постановка проблемы, упоминание о «воле равновесья», восходит к евангельской притче о «бедном Лазаре»: «Некоторый человек был богат, одевался в порфиру и виссон и каждый день пиршествовал блистательно. Был также некоторый нищий, именем Лазарь, который лежал у ворот его в струпьях и желал напитаться крошками, падающими со стола богача, и псы, приходя, лизали струпья его. Умер нищий и отнесен был Ангелами на лоно Авраамово. Умер и богач, и похоронили его. И в аде, будучи в муках, он поднял глаза свои, увидел вдали Авраама и Лазаря на лоне его и, возопив, сказал: “отче Аврааме! умилосердись надо мною и пошли Лазаря, чтобы омочил конец перста своего в воде и прохладил язык мой, ибо я мучаюсь в пламени сем”. Но Авраам сказал: “чадо! Вспомни, что ты получил уже доброе твое в жизни твоей, а Аазарь — злое; ныне же он здесь утешается, а ты страдаешь; и сверх того между нами и вами утверждена великая пропасть, так что хотящие перейти отсюда к вам не могут, также и оттуда к нам не переходят”» (Лк. 16:19–26).
Строго говоря, испуг лирического героя вызван не столько подлинной сложностью проблемы самой по себе, сколько недопустимо примитивным, «механическим» пониманием притчи.
Беатриче — не проститутка, Гете — не глухонемой, Байрон — не шут. В земной жизни они получили немало «доброго», следовательно, по «воле равновесья» — (о, ужас!) — в жизни той они должны быть умалены, подобно евангельскому богачу. Не исключено, что в гумилевском стихотворении сказалось не изжитое еще влияние Ф. Ницше, также трактовавшего христианскую теодицею крайне примитивно. «Христианство, — писал Ницше в своем “Антихристе”, — взяло сторону всех слабых, униженных, неудачников, оно создало идеал из противоречия инстинктов поддержания сильной жизни; оно внесло порчу в самый разум духовно-сильных натур, так как оно научило их чувствовать высшие духовные ценности как греховные, ведущие к заблуждению, как искушения»(Ницше Ф. Сочинения. В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 634–635). На это, конечно, очень легко возразить, что богатство (как материальное, так и интеллектуальное — талант, физическое здоровье и т. д.) отрицается христианством только в качестве источника соблазна забвения тех самых «высших духовных ценностей», о которых и печется Ницше, источника духовной пошлости. В равной мере и бедность (слабость, униженность, неуспех и т. п.) сама по себе не признается добродетелью, но только в сочетании со смирением и верой. Такой взгляд на «богатство» и «бедность» присутствует и у ветхозаветных пророков. «… Богатые здесь, — пишет в толкованиях на XXXIII псалом свт. Феофан Затворник, — то же, что не взыскивающие Господа, необращающиеся к Нему в нуждах, самодовольные, своими средствами без Бога чающие устроить участь свою во благо, т. е. во всем полагающиеся на силу свою, на деньги, связи и свое положение. Это те, о которых говорится: “утучнел, отолстел, разжирел; и оставил он Бога, создавшего его” (Втор. 32:15). […] Берется здесь во внимание не внешнее положение… а внутреннее их настроение и соответственное тому состоянье духа» (Свт. Феофан Затворник. Тридцать третий псалом. М., 1997. С. 88–89).
Из того, что Беатриче, Гете и Байрон не были в земной жизни «убогими, слепцами, калеками и нищими», равно как и «проститутками, глухонемыми и шутами», вовсе не следует — если речь идет о христианской теодицее, — что в жизни будущей они неизбежно, по «воле равновесья», должны быть отвержены Христом. Но, если конкретное идеологическое противоречие, вызвавшее к жизни гумилевское стихотворение, разрешается, как мы видим, достаточно просто, психологические мотивы, побудившие Гумилева весьма пристрастно вдумываться в содержание Нагорной проповеди, не теряют от этого драматическую содержательность. За «отрывком», как мы уже говорили, скрывается сложнейшая духовная драма — разрушение «пристрастий и стереотипов» воцерковляющегося интеллигентского мировоззрения. «Трудно человеку бороться с Богом, но еще труднее примириться с Богом, — писал Д. С. Мережковский в самый разгар своего “богоискательства”. — Во всяком случае, для русской революционной общественности это самое трудное: труднее, чем свергнуть самодержавие и учредить социал-демократическую республику, труднее, чем “взорвать Бога” или “поддержать руками валящееся небо”, труднее всего на свете сказать просто простые слова: Верую, Господи, помоги моему неверию» (Мережковский Д. С. В обезьяних лапах // Мережковский Д. С. В тихом омуте. М., 1991. С. 38).