Большевики, взяв власть в России в 1917 году, а затем образовав Союз Советских Социалистических Республик, предприняли в своем роде единственную в истории человечества попытку выстроить позитивную государственную идеологию, начисто игнорирующую весь спектр актуальной проблематики онтологического толка и целиком направленную на механическое подавление любых ее носителей, прежде всего, конечно, православных христиан. Между тем, не усвоив — своим ли умом, или под воздействием каких-либо внешних авторитетов, — ясные ответы на общие вопросы бытия, вращающиеся всегда вокруг проблемы смысла жизни и смысла смерти, человек существовать физически и психически здраво не может. А ведь именно умственно и нравственно дееспособный гражданин, лишенный интеллектуальных и этических патологий, в жизнеобращении своем оказывается основанием любого государства. На странность и абсолютную бесперспективность подобного рода политической созидательной деятельности обращал внимание еще упомянутый выше H.A. Бердяев (весьма далекий от огульного отрицания русского коммунизма и видевший в успехе большевиков в России реализацию мессионистских чаяний русского народа). Однако Ленин и «ленинисты» избрали именно «материалистический и атеистический коммунизм», окончательно отказавшись, после некоторых колебаний, в 1928–1929 гг. от идеи «красного реформаторства» (нашедшей самое яркое выражение в эпопее «живоцерковничества») и перешедшие к разгрому Церкви и «искоренению религиозных пережитков в сознании трудящихся» (см.: Кашеваров А. Н. Государство и Церковь. Из истории взаимоотношений Советской власти и Русской Православной Церкви. 1917–1945 гг. СПб., 1995. С. 90–115).
Но в случае с большевиками народы СССР, и прежде всего русский народ, оказались перед простой дилеммой: либо искать какие-то парадоксальные пути для оформления духовной жизни, примыкающие по возможности к механически блокированной Церкви (вплоть до прорыва блокады и создания, например, уникального института бабушек, осуществлявших посредническую связь Церкви с «внешним миром»), либо принять очевидно бездуховные и, более того, откровенно невыполнимые идеалы коммунистов — и погибнуть вместе с ними. Погибать вместе с коммунистами ни русские, ни прочие народы СССР не захотели. Народ сохранивший, великой ценой, религиозные начала бытия, а значит, и национальную и культурную самобытность, породил множество удивительных способов духовного выживания.
Одним из этих способов и стала та метаморфоза в восприятии искусства и прежде всего литературы «широкими читающими массами». Эта метаморфоза была во многом предопределена тем, что амплуа «проповедника» и «подвижника» были досконально освоены российскими литераторами в предшествующую эпоху, хотя, конечно, в характеристиках деятельности писателей XIX века вся терминология подобного рода была в большей или меньшей степени метафорической условностью. Специфика же нового момента, переживаемого отечественной словесностью в первые десятилетия советской власти, как раз и заключалась в том, что метафорические определения клерикального характера, широко используемые отечественной критикой еще со времен Пушкина и Белинского при описании взаимоотношений русского писателя и читателя — «духовное пастырство», «проповедничество», «пророчество», «исповедальность», «мученичество» и т. п., — оказались переосмыслены в массовом читательском сознании и освобождены от символизма в смыслообозначении. Писатель, так сказать, de facto оказался в глазах российской читательской аудитории исполняющим обязанности духовного пастыря, проповедником, исповедником, пророком и мучеником, от которого ждали не столько удовлетворения эстетических переживаний, сколько руководства в духовной жизни в буквальном смысле.