— Я, конечно, приму в ней участие, непременно пойду воевать. Сколько бы вы меня не удерживали, пойду. Снова надену военную форму, крякну, и сяду на коня — только меня и видели. И на этот раз мы побьем немцев! Побьем и раздавим!» (Одоевцева И. В. На берегах Невы. М., 1988. С. 115–116). Перечитывая этот эпизод у Одоевцевой, я всегда вспоминаю потрясающую историю, рассказанную мне неизвестной пожилой женщиной в антракте одного из ранних гумилевских поэтических вечеров (1987 или 1988 года). Девочкой-школьницей она пережила эвакуацию из осажденного Ленинграда, в канун битвы за город, летом-осенью 1941-го. Вагоны, где находились дети, прицепили к эшелону, вывозившему раненых, и во время пути старшие школьники пошли в санитарные вагоны — читать раненым бойцам стихи. Читали стихи, вставая на табуретку или ящик, — вагон был битком набит искалеченными людьми. Стихи были те, которые учили в школе наизусть, — Пушкин, Некрасов, Маяковский. Стихи «не проходили», было страшно и смертно-тоскливо. И вдруг, по утверждению рассказчицы, словно во сне, помимо воли, она начала в свою очередь читать не то, что приготовила, а стихи, автора которых она не знала, но запомнила со слов отца, часто декламировавшего их наизусть:
Та страна, что могла быть раем,Стала логовищем огня.Мы четвертый день наступаем,Мы не ели четыре дня.Но не надо яства земногоВ этот страшный и светлый час —Оттого, что Господне словоЛучше хлеба питает нас.И залитые кровью неделиОслепительны и легки:Надо мною рвутся шрапнели,Птиц быстрей взлетают клинки.Я кричу — и мой голос дикий,Это медь ударяет в медь.Я носитель мысли великойНе могу, не могу умереть —Словно молоты громовые,Или воды гневных морей,Золотое сердце РоссииМерно бьется в груди моей!То, как слушали эти стихи, рассказчица не могла передать словами… А я вдруг сразу все это увидел: горящий город, у стен которого схватились две великие армии, кровавый вагон, девочку, навзрыд и в крик читающую «Наступление» с трясущегося ящика, окаменевшие лица солдат — и, точно, представилась среди них фигура человека в тяжелой кавалерийской шинели, машинально, привычным жестом придерживающего кованый эфес сабли…
IIIОн нужен был толпе, как чаша для пиров,Как фимиам в часы молитвы.Свидетельствует Г. Свирский: «Я с предельной отчетливостью помню вечера и ночи в Геленджике, университетском Доме отдыха у Черного моря (речь идет о конце 1940-х годов. — Ю. 3.). Сырая, пахнущая водорослями ночь. Море. Собираются, сбиваются в кучки пять или шесть человек, доверяющих друг другу. Пограничники выгоняют студентов с ночного пляжа. "Не положено! После 10 часов вечера пляж — запретная зона…" Студенты вновь и вновь просачиваются в запретную зону, поближе к морским брызгам и светящейся шуршащей воде и по очереди читают, читают, читают. Оказалось, есть ребята, которые помнят всего Гумилева… […] Прямо с поезда я побежал к морю окунуться и услышал взволнованное, порывистое, как признание:
Да, я знаю, я вам не пара,Я пришел из другой страны,И мне нравится не гитара,А дикарский напев зурны.Не по залам и по салонам,Темным платьям и пиджакам,Я читаю стихи драконам,Водопадам и облакам…И тут читавший заметил меня, неведомого ему во флотском кителе, и — оборвал чтение: кто-то вскочил, чтобы нырнуть во тьму, но послышался басовитый голос: "Это свой! С филологического…" И читавший, вздохнув полной грудью, прокричал ночной тьме:
И умру я не на постели,При нотариусе и враче,А в какой-нибудь дикой щели,Утонувшей в густом плюще…Тут заплакала какая-то девушка, навзрыд, ее пытались успокоить, увели, а я подумал в ту минуту, что эта ночь у воды, и эта исступленность описаны писателем Реем Брэдбери в его фантастической книге "451° по Фаренгейту". В этом фантастическом произведении государство уничтожало культуру. […] И отдельные интеллигенты заучивали наизусть классику. И, уйдя подальше от городов, бродили по полям и берегам рек, твердя любимые строки, чтобы не забыть и передать своим детям» (Свирский Г. На лобном месте: Литература нравственного сопротивления (1946–1976). Лондон, 1979. С. 94–96).