В ночь с пятницы 8-го на субботу 9 февраля он, изнеможенный, без сил, дремал на диване, когда услышал какой-то загробный голос. Лежа в полутьме с широко открытыми глазами, он испытал такое чувство, словно он уже умер, страшно закричал, разбудил слугу и послал его за священником. Когда явился заспанный приходской священник, Гоголь ему объяснил, что он страдает той же болезнью, что и его отец, что он почитает себя уже умирающим, и что он просит снова его причастить, потому что недавнее причащение не принесло мира его душе. Священник, видя, что мнимый умирающий сумел подняться, чтобы его принять, заверил его, что он напрасно так чрезмерно беспокоится, что не настал еще для него час думать о кончине. Поддавшись на время уговорам, Гоголь решил снова лечь и задремать. Но в воскресенье, 10 февраля, он призвал к себе графа А. П. Толстого и попросил его отдать некоторые свои сочинения, после своей смерти, митрополиту московскому Филарету (Дроздову), с тем, чтобы столь высокая духовная особа решила, что должно быть напечатано, а что нет: «Пусть он зачеркнет без всякой жалости то, что ему покажется ненужным!» Граф отказался от этого поручения, чтобы он не счел себя серьезно больным, чтобы отклонить от него всякую мысль о смерти.
За весь следующий день Гоголь проглотил только несколько капель воды с красным вином. Это была первая неделя Великого поста. Для всего города наступил период говения и подчеркнуто строгого образа жизни. Колокола церквей звонили лишь через длительные промежутки времени, и звук был заунывный и печальный. Священники совершали богослужения в траурных ризах. Двери императорских театров закрылись. На базарах тоже царил пост – продавались лишь сушеные грибы, соленые огурцы, квашеная капуста да маринады. Некоторые набожные семьи покрывали мебель в домах чехлами и занавешивали картины светского содержания. Даже не покидая своей комнаты, Гоголь физически ощущал этот порыв к покаянию, охвативший весь город. Он чувствовал его сквозь стены, и его мысли, и так блуждающие во мраке, совпадали с важностью и мрачностью периода, переживаемого христианскими народами. Его близкие друзья беспокоились, они навестили его: М. П. Погодин, С. П. Шевырев, М. С. Щепкин. Он принял их без каких-либо проявлений радости, лежа на диване, выслушал их, ничего не ответил и через минуту прошептал: «Извините, дремлется что-то».
«В положении его, – напишет Шевырев, выйдя от него, – мне казалось более хандры, нежели действительной болезни».
В понедельник вечером, 11 февраля, у графа Толстого в домовой церкви служили всенощную. Гоголь едва смог дойти туда, останавливаясь на ступенях, присаживаясь на стуле, однако, сделав огромное усилие, простоял, шатаясь, всю всенощную, и со слезами на глазах молился.
Ночью на вторник (с 11 на 12 февраля) он долго молился один в своей комнате перед образами. Он так и не сомкнул глаз. В три часа ночи он позвал своего мальчика, малороссиянина, который спал, свернувшись калачиком за стенкой, и спросил, тепло ли в другой половине его покоев.
«Свежо», – ответил тот.
«Дай мне плащ, пойдем, мне нужно там распорядиться».
И он пошел, со свечой в руках, сгорбившись, неуверенным шагом. Тихонько, словно тать, проскользнул он в соседнюю комнату.
На каждом шагу он крестился. Его горбатая тень двигалась по потолку, разбиваясь в углах. Когда они дошли до печки, он велел мальчику открыть трубу, как можно тише, чтобы никого не разбудить, и подать из шкафа портфель. Из портфеля он вынул связку тетрадей, перевязанных тесемкой: рукопись второго тома «Мертвых душ», несколько глав третьего тома, кое-какие еще работы. Эти бумаги тяготили его. Тяготили, словно непрощенные грехи. Необходимо было от них избавиться как можно скорее. Чтобы предстать перед Господом чистым. Он положил все эти бумаги в печь и поднес к ним свечу. Огонек загорелся, обгорели края одного листка, потом вспыхнуло все ясным пламенем, наглым и победительным.
«Барин! Что это вы? – закричал мальчик. – Перестаньте! Эти бумаги еще пригодятся!..»
«Не твое дело, – ответил Гоголь. – Молись!»
Догадавшись о трагедии, мальчик расплакался и снова стал умолять своего хозяина вынуть бумаги из огня. Гоголь не обращал на него внимания. Может быть, он думал в эти минуты о том далеком времени, когда он сжег все экземпляры «Ганца Кюхельгартена»? Что лучше огня может уничтожить следы грехов? Но на этот раз листы лежали слишком плотно. Огонь погасал после того, как обгорели углы у тетрадей. Неудовлетворенный, Гоголь извлек из печи полуобгорелую связку и, обжигаясь искрами, развязал тесемку и уложил листы так, чтобы легче было приняться огню. Потом снова зажег свечой свои рукописи. Наконец пламя их охватило.