Через некоторое время Гоголь нанес визит своему духовнику отцу Матвею Константиновскому, находившемуся проездом в Москве. Чувства, которые породила эта их первая встреча, сохранялись Гоголем на протяжении всего его жизненного пути. Чернила и бумага, которые были прежде единственной возможностью их общения до сих пор, вдруг обратились в плоть: в мужчину шестидесяти лет, среднего телосложения, немного сутулого, с бородой и рыжеволосого с проседью, широким носом, маленькими серыми глазами, с манерами и видом крестьянина, несмотря на рясу и блестящий священнический крест.[544] С первых слов Гоголь был обольщен ярким красноречием своего собеседника. Для отца Матвея все, что не было православным вероучением, относилось им к дьявольскому искушению. Необходимо, говорил он, – следовать учению Христа слово в слово, не отклоняясь ни вправо, ни влево. Искусство в его глазах также было подозрительным явлением. В Ржеве и его окрестностях он преследовал все формы лжеучений. И мужик, и помещик его побаивались. Время от времени он наведывался в Москву, чтобы исповедоваться и выразить свое глубокое восхищение графу Толстому. Гоголь подтвердил священнику, что решил весь свой талант посвятить служению Церкви и что второй том «Мертвых душ» будет гимном России, православию, что он желает быть лучшим, чтобы стать достойным той задачи, которую ему Господь определил на земле. И поцеловал отцу Матвею руку, которой тот его благословил. Отец Матвей пообещал еще приехать вновь.
Когда он уехал, Гоголь вопрошал себя: должен ли он радоваться или ужасаться тому мрачному покровительству, на которое он согласился, чтобы спасти свою душу. В то же время он также встретился с архимандритом Феодором. Гоголь подтвердил перед ним решение, которое он принял, – положить свое искусство на служение Богу. Со своей стороны, архимандрит спросил Гоголя, «чем именно должны закончиться „Мертвые души“. Он, задумавшись, выразил свое затруднение высказать это с обстоятельностью. Я возразил, что мне только нужно знать, оживет ли как следует Павел Иванович. Гоголь, как будто с радостью, подтвердил, что это непременно будет, и оживлению его послужит прямым участием сам царь, и первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма. В изъяснении этой развязки он несколько раз распространился, но, опасаясь за неточность припоминания подробностей, ничего не говорю об этих его речах. „А прочие спутники Чичикова в „Мертвых душах“? – спросил я Гоголя. – И они тоже воскреснут“? – „Если захотят“, – ответил он с улыбкою; и потом стал говорить, как необходимо далее привести ему своих героев к столкновению с истинно хорошими людьми, и проч., и проч.».[545]
М. П. Погодин сильно страдал оттого, что Гоголь попал в руки священников, и порой говорил ему об этом без всяких обиняков. Атмосфера между двумя друзьями накалилась снова. Пока еще не взорвалась, но была в напряжении, изнуряющем нервы. К тому же занимаемое Гоголем помещение было недостаточно отапливаемым. С наступлением сильных холодов он уже не мог более оставаться на этом месте. К его счастью, граф Толстой предложил ему свое радушное гостеприимство с предоставлением всего желаемого комфорта и образцовой набожной среды. Гоголь ни минуту не колебался. И под Новый год перевез все свои пожитки и бумаги в дом графа. Толстые в то время сняли двухэтажный дом на Никитском бульваре, недалеко от Арбата.[546]
Это было вместительное здание, построенное в стиле ампир, в начале века. Граф и графиня занимали второй этаж. Гоголь обустроился на первом, в двух комнатах, расположенных справа от входа. Одна из этих комнат служила спальней, другая – рабочим кабинетом. В этой последней комнате преобладал зеленый цвет, который всюду бросался в глаза. Зеленый ковер на полу, экран из зеленой тафты перед печью, облицованной фаянсом, зеленой тканью были драпированы два стола, заваленные книгами. Два канапе, выставленные вдоль стен, завершали меблировку этого помещения. В углу комнаты висела освещенная пламенем лампадки поблескивающая икона.