Гоголь хорошо знал это состояние, когда вранье плелось ради вранья. Сколько его писем матери, друзьям представляли собой только кипящие мифические чувства. В персонаже Хлестакова он сконцентрировал пароксизм своей личной тенденции – вводить в заблуждение окружающих. Теперь одно лишь имя Хлестакова ассоциируется у русского читателя со стремительностью, легковесностью, раздвоенностью и свистом хлыста, сплетенного из тонкого ремня. Хлестаков без различия налево и направо делает оглушительные заявления и заставляет всех волчком вертеться вокруг него. Хвастает, что без различия повелевает некоторыми министрами, что генералы трепещут перед ним, что актрисы вертятся у ног, что картофель, который он кушает в Санкт-Петербурге, привозят прямо из Парижа «на пароходе», что написал горы книг, в том числе «Манон Леско» и «Робинзон Крузо», что сам Пушкин с ним накоротке. «Бывало, часто говорю ему: „Ну что, брат Пушкин?“ – „Да так, брат, – отвечает, бывало, – так как-то все… Большой оригинал“. И перед изумленными минами присутствующих он раздувается еще больше. Он возносит порой то, что в реальности совершенно ничтожно. О себе он говорит так: „У меня легкость необыкновенная в мыслях“. Это шанс представленный невесомости, пустому стручку, абсолютному нулю. „Я всякий день на балах. Там у нас и вист свой составился: министр иностранных дел, французский посланник, английский, немецкий посланник и я… А любопытно взглянуть ко мне в переднюю, когда я еще не проснулся: графы и князья толкутся и жужжат там, как шмели, только и слышно: ж… ж… ж… Иной раз и министр… Мне даже на пакетах пишут: „ваше превосходительство“. Один раз я даже управлял департаментом. И странно: директор уехал, – куда уехал, неизвестно. Ну, натурально, пошли толки: как, что, кому занять место? Многие из генералов находились охотники и брались, но подойдут, бывало, – нет, мудрено. Кажется и легко на вид, а рассмотришь – просто черт возьми! После видят, нечего делать, – ко мне… Бывало, как прохожу через департамент, – просто землетрясенье, все дрожит и трясется, как лист. О! Я шутить не люблю. Я им всем задал острастку. Меня сам государственный совет боится. Да что в самом деле? Я такой! Я не посмотрю ни на кого… я говорю всем: „Я сам себя знаю, сам“. Я везде, везде. Во дворец всякий день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш…“» Говоря эти слова с необузданной жестикуляцией, Хлестаков подскользнулся и чуть было не упал, но чиновники тут же его подхватывают. Вся социальная система при самозванце является воровской. Минуту спустя он принялся бы и за царя. Бедный Поприщин из «Записок сумасшедшего», не воображал ли он из себя короля Испании?
Но больше всего было странным то, что аудитория Хлестакова воспринимала за правду весь абсурд, который он нес. Так, если в Санкт-Петербурге, откуда он приехал, все это было бы неправдоподобной фантастикой, здесь же все воспринималось за правило. Так, если бы шум, поднятый в столице, распространился на провинцию, то здесь бы он затмил все головы. Потому как крик и угрозу чиновники маленького городка расценивали для себя как достоверный атрибут представителя власти. Их внутренний инстинкт услужливости склонял их перед теми, кто повышал на них свой голос. Бобчинский спрашивает: «Как вы думаете, Петр Иванович, кто он такой в рассуждении чина?» Добчинский отвечает: «Я думаю, чуть ли не генерал». «А я так думаю, – возразил Бобчинский, – что генерал-то ему и в подметки не станет! А когда генерал, то уж разве сам генералиссимус».