Тем временем такое сверкающее, порхающее существование вызвало у Гоголя недоверие. Если внешний вид может настолько очаровывать, то это означает, размышлял он, что за фасадами больше ничего нет. Он был недалек от мысли, что у французов нет души, или скорее всего они не стараются ее развивать, погруженные в тысячи ненужных занятий, одним из которых, самым глупым и самым вредным, была, конечно же, политика. Выходец из самодержавной страны, воспитанный в уважении к порядку и любви к царю, он не понимал, как могут государственные дела обсуждаться в общественных местах, вместо того, чтобы ими занимались специалисты. Эхо революции 1830 года еще будоражили умы многих в Париже. Было совершено множество покушений на короля Луи-Филиппа. За год до этого на Фиеши, в июне 1836-го на Алибо, в декабре на Минье… Наконец принц Луи-Наполеон Бонапарт безрезультатно попытался поднять гарнизон Страсбурга. Для одного «да», для другого «нет»: сменяли правительство: месье Моле сменил месье Тиер. Кто завтра сменит Моле? Во время открытия Триумфальной арки народ, казалось, кричал: «Да здравствует Император!» Все это не сделало нацию здравой и колеблющейся. Никогда не ища возможности знакомства с французами, Гоголь осудил их всех за нестабильность их чувств. Хотя монархия ушла, республика протекала повсюду. Каждый имел собственную идею, как управлять страной. Газеты поносили друг друга. Как же можно управлять при подобном сборище болтунов и горячих голов?
«Здесь все политика, – писал Гоголь Прокоповичу, – в каждом переулке и переулочке библиотека с журналами. Остановишься на улице чистить сапоги, тебе суют в руки журнал; в нужнике дают журнал. Об делах Испании больше всякой хлопочет, нежели о своих собственных».[169]
Это обвинение он развивает в своей автобиографической повести «Рим», в которой ее герой, молодой итальянец, только что приехав в Париж для обучения, не замедлил сказать, что Франция – это «королевство слов, а не дела».
«…всякий француз, – пишет Гоголь, – казалось только работал в одной разгоряченной голове; как это журнальное чтение огромных листов поглощало весь день и не оставляло часа для жизни практической; как всякий француз воспитывался этим странным вихрем книжной типографски движущейся политики и, еще чуждый сословия, к которому принадлежал, еще не узнав на деле всех прав и отношений своих, уже приставал к той или другой партии, горячо и жарко принимая к сердцу все интересы, становясь свирепо против своих супротивников, еще не зная в глаза ни интересов своих, ни супротивников… и слово политика опротивело, наконец, сильно итальянцу.
В движении торговли, ума, везде, во всем видел он только напряженное усилие и стремление к новости».
Это неумеренное желание пустить пыль, глазами итальянского студента и словами самого Гоголя, высказывалось естественно и озабоченными французскими учеными: «Везде усилия поднять доселе не замеченные факты и дать им огромное влияние иногда в ущерб гармонии целого…», а также французскими романистами, «приверженцами изучения причудливой не предполагаемой страсти исключительно чудовищных случаев». Так, в этот год Виктор Гюго опубликовал «Собор Парижской Богоматери», Альфред Вини – «Стелло», Ламартин – «Жоселин», Теофил Готье – «Гротески», Бальзак – «Лилии в долине». Предшествующий год был отмечен песнями Крепюскуля, Сервитюда и непоколебимым величием мадемуазель де Мопан. У недоступного до столичной литературы Гоголя не было и мысли познакомиться с кем-либо из этих писателей, имена которых были у него на слуху. Он приехал во Францию не для того, что раствориться во французах, а для того чтобы еще более почувствовать себя русским среди них. Со всех сил он хотел остаться иностранцем. Туристом среди непостоянного народа. Он совсем не нуждался в сближении с людьми, чтобы о них судить. Напротив, это они могли наблюдать издалека на то, как он воспринимает основные черты их характера. В отличие от остальных, истинный писатель только экспериментирует, поскольку он обладает интуицией. Силой своего игнорирования Гоголь через итальянского студента осуждает парижскую легковесность.
«И увидел он наконец, что при всех своих блестящих чертах, при благородных порывах, при рыцарских вспышках, вся нация была что-то бледное, несовершенное, легкий водевиль, ею же порожденный. Не почила на ней величественно-степенная идея. Везде намеки на мысли, и нет самых мыслей, везде полустрасти, и нет страстей, все не окончено, все наметано, набросано с быстротой руки; вся нация – блестящая виньетка, а не картина великого мастера».