Семидесятые годы — не просто новое десятилетие — новая эпоха. И люди новые — семидесятники. Тем, кто в эту новую эпоху входил в искусство, много легче было, чем другим, начавшим раньше. Всякое Время предъявляет свои требования, художник может их не понять, но не может не почувствовать, — это не приспособленчество, а неизбежность.
О требованиях Времени, о том, как идти дальше, думали, вольно или невольно, многие зрелые художники. Толстой и Ге, быть может, глубже и мучительнее других.
Толстой почувствовал опасную крутизну поворота несколько раньше. Ге, когда он принялся за «Петра и Алексея», показалось, что он благополучно проскочил поворот. Он еще увлеченно бьется над фигурой Петра, ищет лицо Алексея, а Толстой уже укрылся на своем «хуторе», говорил, что бросит писать, печататься. Летом 1870 года он сообщал Фету: «Я, благодаря бога, нынешнее лето глуп, как лошадь. Работаю, рублю, копаю, кошу и о противной лит-т-тературе и лит-т-тераторах, слава богу, не думаю».
Если не знать, что Ге не читал писем Толстого тех лет, можно подумать, что его собственные письма о радости трудов по хозяйству и о нежелании заниматься искусством появлялись не без влияния. Но так же как впоследствии Ге не убежал в хозяйство от искусства, а лишь искал и напрягал силы, потому что чувствовал в себе «тяжелый камень, который надо поворачивать», так же и Толстой «много думал и мучительно думал, говорил часто, что у него мозг болит, что в нем происходит страшная работа». И цель этой «страшной работы», конечно, не косьба и не рубка леса, а эта самая «противная лит-т-тература».
«Дерзкие замыслы» манят Толстого. Обдумывается «Азбука». Привлекают темы русской истории. Опять история, о которой столько уже в «Войне и мире»! И что для нас еще интереснее — образ Петра I; с ним Толстой не расстанется целое десятилетие.
Хотя Толстой, «благодаря бога» и «слава богу», рубил и копал, семидесятые годы разрешились для него «Анной Карениной». Раздумья об истории привели его, как и Ге, к выводу о важности философии истории и незначительности истории фактов: «В истории только и интересна философская мысль истории… Что мне за дело, кого завоевал Аннибал или какие у Людовика XIV были любовницы… Мне хочется знать, какие истины доказывает история».
Работая над «Анной Карениной», Толстой однажды взял листок бумаги и написал на нем, что если умный человек вглядится в земную жизнь серьезно, задумается, зачем живет, то сейчас застрелится. Но человек не стреляется. «Чем мы живем?» — записывает на листке Толстой и рядом — ответ: «Религия».
Над вопросом «Чем люди живы?» Толстой размышлял всю жизнь. «Детство», «Казаки», «Два гусара» — произведения о смысле жизни, о том, чем жить и как жить, а не автобиографический роман, не повесть, не военный рассказ. Толстой всегда брал глубже, чем этого требовал жанр.
Толстой не только на отдельном листке записал «Чем мы живем? Религия»; он заставил об этом думать Константина Левина. Понятия «религия» и «бог» раскрывались в мыслях толстовского героя. «Единственное назначение человека» для него — «вера в добро». Между понятиями «бог» и «добро», «религия» и «делание добра» поставлен знак равенства. «Одно очевидное, несомненное проявление божества — это законы добра»…
Но Толстому мало размышлений Левина. На рубеже восьмидесятых годов он сам садится за религиозно-философские сочинения. В марте 1882 года он трудится над «Соединением, переводом и исследованием четырех евангелий». По существу, шла работа над Евангелием «от Толстого». Во введении к этой книге Толстой много и сильно говорит о человеческом разуме, доказывает, что Писание не следует принимать на веру, но, наоборот, нужно тщательно толковать. Чтобы люди согласились с Писанием, толкование должно быть разумно. Если откровение — истина, оно не может бояться света разума, оно должно призывать его. Только с помощью разума можно познать то, «что выносится всем человечеством из скрывающегося в бесконечности начала всего».
Толстой недолюбливал исследователей Евангелия, которые пытались установить фактическую точность событий. Его и здесь не очень волнует, «кого завоевал Аннибал или какие у Людовика XIV были любовницы». Ему нужно вот это «нечто», вынесенное всем человечеством, истина, которая может стать уроком жизни.
Он сказал как-то домашнему учителю Ивакину:
— Какой интерес знать, что Христос ходил на двор? Какое мне дело, что он воскрес? Воскрес — ну и господь с ним! Для меня важен вопрос, что мне делать, как мне жить.
Общественная борьба, которая развернулась во второй половине семидесятых годов и завершилась выстрелом 1 марта 1881 года, потребовала от Толстого поиска еще более крепкой связи между истиной, открываемой в Евангелии, и земной жизнью людей. В письме к новому императору Александру III Толстой говорил, что бороться с революционерами надо духовно, а не убивая их. «Их идеал есть общий достаток, равенство, свобода. Чтобы бороться с ними, надо поставить против них идеал такой, который бы был выше их идеала, включал бы в себя их идеал».
Евангелие становилось книгой жизни.