Ты скажешь опять, может быть, что я рассуждаю, а не чувствую. Но в том-то и беда моя, что я рассуждаю. Если бы я мог, как другие, разразиться слезами и рыданиями, воплями и жалобами, то, разумеется, тоска моя облегчилась бы и скоро прошла. Но я не знаю этих порывов сильных чувствований, я всегда рассуждаю, всегда владею собой, и потому-то мое положение так безотрадно, так горько. Рассудок подсказывает мне всю великосгь утраты, не позволяет мне забыться ни на минуту, я вижу страшное горе во всей его истине, и между тем слезы душат меня, но не льются из глаз. За этим письмом едва ли не в первый раз я плакал, и мне стало легче после этих слез, легче после моих признаний. Не отвергай же их, не бросай на них тени сомнения, ответь мне по-дружески. А то – ужасное положение!.. Опять, как Демон, остаюсь я «с своей холодностью, надменной, один, один во всей вселенной, без упованья и любви!..» Пожалей меня, подумай обо мне…»
Как ни сильно было горе юноши, но жизнь со всеми своими заботами и суетою не давала времени всецело предаваться ему. Предстояли экзамены, которые Добролюбов выдержал прекрасно и переведен был на второй курс четвертым. После же экзаменов он поехал домой, в Нижний.
«В 1854 году, в июне месяце, после экзаменов, – повествует в своих воспоминаниях о Добролюбове Радонежский, – мы втроем отправились на каникулы по железной дороге
«Мрачно как-то посмотрел на меня знакомый с детства переулок, – пишет он своему товарищу Д.Ф. Щеглову 25 июня 1854 года, – грустно мне было увидеть наш дом. Отец выбежал встретить меня на крыльцо. Мы обнялись и заплакали оба, ни слова не сказавши друг другу… „Не плачь, мой друг“, – это были первые слова, которые я услышал от отца после годовой разлуки… Грустное свиданье, не правда ли? Потом встретили меня сестры. Маленьких братьев нашел я еще в постели. Младший (в сентябре будет 3 года) и не узнал меня с первого раза, а Володя узнал тотчас… Папаша провел меня по всем комнатам, и я шел за ним, все как будто ожидая еще кого-то увидеть, еще кого-то найти, хотя знал, что уже искать нечего. Везде было по-прежнему, все то же и так же, на том же месте, только прежняя двуспальная кровать заменилась маленькой односпальной… Отец пошел потом к обедне, а я остался и долго плакал, сидя на том месте, где умирала бедная маменька. Наконец и я собрался с сестрами к обедне, пришел к концу, но, признаюсь, усердно молился. Я искал какого-нибудь друга, какого-нибудь близкого сердца, которому бы я мог, не опасаясь и не стесняясь, вылить свое горе, свои чувства. Не было этого сердца, и мне приятно было думать, что хоть невидимо моя дорогая, любимая мать слышит и видит меня. Это было такое непривычное для меня положение, что я изменил всегдашней своей положительности. Притом самая церковь наша имеет для меня высокую pretium affectionis.[6] Все здесь на меня действовало давно знакомым воздухом, все пробуждало давно прошедшие, давно забытые и давно осмеянные чувства. После обедни сходил я на кладбище. Тут я не плакал, а только думал, тут я даже успокоился немного. Теперь я грущу очень немного. Отец все еще иногда плачет. Маленькую нашу взяла к себе года на два, на три одна знакомая нам помещица. Папенька без труда согласился на это. Положение нашего семейства вблизи гораздо лучше, нежели представляется издали. Теперь уже мне некогда и негде распространяться об этом. Если не будет лень, опишу тебе в другой раз подробно о своем пребывании в Нижнем; теперь скажу только, что все мои великолепные предположения о занятиях в каникулы исчезли. В целый месяц я с большим трудом мог прочитать несколько номеров «Современника» прошлого и нынешнего года. Совершенно нет времени… Когда я дома и у меня никого нет, то я вожусь с братьями, да еще с двумя гимназистами, одним нижегородским, другим петербургским. Это брат и племянник князя Трубецкого, живущие ныне в нашем доме. Один из них, мальчик лет 13, делает мне, впрочем, пользу: взялся учить меня по-французски».