Зыбкость баланса этих полюсов ставит «честность» самоотчета на место любых твердых мнений: «стих – пастырь укромного леса, / откликается, находит слуховое окно, / говорит чуть слева – честно или не честно?» Эту «честность», однако, нужно уметь отличать от нарциссической «достоверности», от самозамыкания в готовом наборе ответов: «каждый осторожно празднует себя, / пока не появляются слова, /в которых нельзя затвориться». «Честность» связана с убежденностью в том, что готовность к самоизменению является условием сохранения творческой идентичности. Оттого поиск примет новизны, знаков, говорящих о необходимости сменить точку отсчета, имеет здесь особое значение. Жизнь «срывает старые печати», открывая зрению «расходящиеся круги отработавших смыслов, имен, действий», и задача состоит в том, чтобы найти пути «если не освобождения, то хотя бы побега».
В интерпретации этого «побега» стихи двух последних лет отчетливо противостоят более ранним по воссоздаваемой картине мира и набору образов-лейтмотивов. В более ранних текстах «новое» связано с редукцией предметных связей: «чтоб со дна шагов дозвонился телефон / надо больше зрения спинного»; в более поздних – с ослаблением связей человеческих: «холод заставил двигаться, / а воздух опустошает пространство, нажитое совместно».
Нельзя не отметить и смену семантических операторов: на место пары «гореть» / «истаивать» приходит пара «мерцать» / «перебегать». Первая оппозиция обозначает интенсивность и необратимость изменений: «истаивают» «слова» и «взоры», и «человек горит»; вторая указывает на прерывистость существования и ускользание от определений: «определенность сбоит в мерцании знака», и «перебегание» напрасно тщится «поймать взгляд зверя».
Разными оказываются и проекции субъектности: неготовности совпасть с предметом переживания: «не собраться уже и не стать / человеком, травой, полусветом» – противостоит нежелание стать пленником собственных объективаций: «стать мерцающим радио в общем не высказанном напряжении мира, перебегая и не становясь знаком-образом-вещью». Стремление «называться собой» опосредовано незнанием себя, «отделенностью от себя». В последних текстах книги часто звучит мотив отчуждения, «избытости прежних связей»: «трещины отчуждения – как трещины на фотокарточке, заполняют собой весь видимый воздух», космос «разбивает прежде не отчуждаемое». Общий мир разнимается на множество не пересекающихся траекторий: «никто ни с кем не встречается – здесь-там – проходя по касательной», и реальность заполняют «знаки/пыль/несостоявшихся соответствий».
Это значимая перемена, позволяющая отметить еще одно различие: органической целокупности природного мира противостоит в книге реальность зеркальная и фрагментированная. С одной стороны – «зеленый шар полудня, / где теплые волны сшивают цвета-вещи-растения», с другой – «дрожащий и зеркальный мир» «вошедшей в глаз крови», несущий в себе новую формулу красоты: «статический образ во время фазы глубокого сна».
Стремление «раздышать речи и дни» исподволь перестраивает интонацию и структуру текста; «речь на руинах», сохраняя в себе раздумчивость и сосредоточенность, расслаивается на трудно стыкуемые плоскости, приобретает алеаторический характер. Работа со «случайностью» текстовых фрагментов и «найденным» словом оказываются поисками смысла на грани его исчезновения, попыткой сохранить субъекта в акте означивания.
Изменения в понимании слова и текста, отчетливо читаемые в последних текстах книги, несомненно, связаны с еще одной значимой стороной творческой работы В. Беляева – организацией ландшафтного поэтического фестиваля «Пушкинские лаборатории», проводимого с 2012 года. В одном из своих выступлений поэт указывает на потребность «переводить архитектуру, геометрию, ландшафт в музыку, во внутреннее устройство стихов, в дистанцию между тропами»[8]. Фестивальная практика, исследующая формы бытования текста на грани социального и природного пространств, вполне отвечает этой задаче.
Интересно отметить усложнение фестивальной формы: если изначально речь шла о переозначивании пространства и проблематизации восприятия («диалог слова и пространства, в котором оно звучит», «драматургия перехода от предыдущих поэтик и ландшафтов к последующим»)[9], то в дальнейшем на первый план вышла уже постановка под вопрос субъекта речи и форм бытования высказывания между перформансом и инсталляцией («свойственная прогулке разнородность внимания возвращает маршруту смысл в момент остановки, когда идущие переводят дыхание, обращаясь к слову и голосу, а слово и голос обнаруживают поэта»)[10].
Возможность мыслить текст вне привычного медиума, в единстве слова и дыхания, звучания и присутствия обусловила интерес поэта к поиску новых возможностей оформления смысла и его закрепления. Так в поле внимания попали работа со случайной комбинацией «готовых» формул и «овеществление» высказывания в деревянной табличке с текстом. Из умозрительного и бумажного мира поэзия возвращается во внеэстетическое поле, в мир вещей, в повседневность.