Но мне было все равно, что там – серая как печаль опасливая утка, или полный надежд нарядный селезень.
– Коса нашла на камень, – зачем-то не к месту сказал я.
– Что искра посыпалась, в точь как с трасфаматора, – завершил мою фразу ученый Толян.
И мне почудились дальние, не идущие в эту пору ливни, надвигающиеся на меня отрядом темных косарей.
– Из самого тебя искра просыпалась, трансформатор. – Не отставала от него неуемная Буся, она ведь поняла, что никогда уже не станет Дианой-охотницей.
– А может и просыпалась. Почем тебе знать как они сыпятся-то? Тя чо, разве током било когда? Прям в башку твою бабью било? Это тебе не двести двадцать с проводки в пальцы стечет, – он говорил тихо, но было очевидно, что он сильно расчувствовался.
И я понял, что у него была своя история связанная с током. Тайные отношения с электричеством.
___________________________
И я ни о чем не захотел их расспрашивать. Особенно о прошлом, так как оно исчезало на глазах, смещалось, вязло в тишине, и гигантский день неразборчиво сглатывал все события, бывшие с ними. Я тоже сглатываю. От первого курения в горле еще курчавится клок табачных волос.
Малек выпрямился и стал еще больше. Он безбоязненно смотрел в сторону плоского горизонта, откуда донесся звук. Потом он перевел укоряющий взор на меня, будто знал, что из всех, находящихся тут, именно меня одолевает настоящий страх. В его прекрасных карих очах читалось начало героического эпоса. Мне показалось, что он, не открывая пасти, скандировал про себя отрывок «Гильгамеша» в старинном переводе, где царит прекрасный благозвучный Эабани, а не козлиный Энкиду.
Тот далекий неожиданный лай грубым штырем пронзил не только тишину, обтекающую наши речи, но также не позволил стечь теплой воде и незаметно слететь тишайшей пыли. Я чувствовал, что время именно в пыль и превращается, покрывая весь хаос прошлого и ропот случайностей, что насыщали нас троих.
Лай вернул простой смысл душного полудня этому жалкому размыву окраины мировой суши, чему-то там еще, о чем я пока не знал, но только лишь смутно и сумрачно догадывался. Так знают где-то в глубине себя о жесте, несделанном и незавершенном, но возбудившем невидимое движенье всего – мыслей, видений, сердца и крови, ни с того ни с сего потекших трижды быстрей.
Я обернулся на Бусю, и понял, что даже не глядя давно вижу и наблюдаю ее.
Она, стоя по щиколотку в воде, перегнувшись через борт лодки, перебирала привезенную поклажу.
Я пересекся взглядом с Толяном, наши взоры спутались в одну крученую нитку, в быстрый узкий жгут. И может быть мне удалось на миг перебраться в его тело, увидеть, словно свои – его ладонь и пальцы, сгоняющие в этот миг несуществующую букашку со лба.
Он ведь тоже искоса неотрывно смотрел на ее слишком легкий, не женский, узкий круп, обтянутый едким лепестком купальника. Слово «зад» к ее телу совсем не подходило. Это место было особенным и по-особенному выразительным, главным. Будто она так и должна навсегда застыть в этой вычурности. Человека и животного сразу.
Чуть вывернутая поверхность ее бедер, восходя к пятну трусиков, становилась чуть, ну совсем чуточку темнее. И я увидел в ней ее яркий пол, ярый и яростный. Неумолимо открывшийся мне с силой неотменяемого приближающегося наказания.
Что-то во мне ослабло. То тайное место, где колеблется забвение, стоит колом соблазн, и никогда не наступает довольство.
И я понимал, что к простому людскому желанию жалости, то есть к любви, это не имеет никакого отношения,
Я увидел, как смотрит на нее Толян, ведь я соскользнул туда же по линии его взгляда. Как хищно без прищура он глядел туда, на свою добычу. На законную добычу, что влажно и тускло зашевелилась в ячеях ловчей сети. Почти добытая, его Люба, она теперь-то от него никуда не денется, и он может не спешить.
«Она может только блестеть и шевелиться», – подумал почему-то я.
Больше ничего.
Только блестеть и шевелиться.
Самым дорогим блеском, не вырывающимся наружу. И шевелиться так, что никто не уловит ее движений.
Я почему-то подумал, что если так, то я вслед за ним тоже могу не спешить никуда.
Бусины маленькие босые ступни не проваливаются в речной песок, будто она ничего ни весит. Так, самую малость, ровно столько, сколько должен весить фантом, вернее, его внезапное зрелище. Если она наступит на битую перловицу, рыболовный крючок, то никогда не поранится.
И я не позабуду, как она стоит вблизи от меня, поодаль низкой лодки, перегнувшись через дугу кормы. Дыбится посреди моего опасливого зрения чудесной дугой, словно специально выворачивая себя, не попирая речного песка своим весом. Ведь она должна была вдвойне отяжелеть от наших пристальных взоров, что вошли в ее розовое драгоценное нутро. И в том двойном созерцании не было ничего постыдного.
В мире не существовали стыд и порок…
Между нами, кажется мне, заключен договор, исключающий постыдное в нашем тихом настоящем.