Я только думал в новой эйфорической свежести: «Кому же я теперь расскажу, что последний одр – наисплошная наилегчайшая наимягкость?»
Она не заметила моего недолгого отсутствия, так как засыпала всегда стремительно, словно ее штепсель выдергивали из розетки, и почивала глубоко и ровно. В ее крепкой голове колебалась ночь. Одно короткое слово. Оно одинаково кратко на всех языках мира.
Сквозь меня проносились все легкие имена ночи, на всех языках. Их знание обуяло все мое существо. О, без всякого сопротивления…[27]
Через войлок голубой мути жена что-то орала в телефонную трубку. Перехватывала мне руки какими-то дурацкими жгутами. Небольно лупила меня по щекам. Голосила как в театре, я наблюдал ее микроскопические усилия со сто пятого ряда сто первого яруса. Она воистину бесновалась. До меня донеслось:
– Гад! Ты, гад! Вставай, вставай, негодяй, вставай! А, гад! Ой, а что это, за что мне??!! Что удумал! Вставай, слышишь!
И я должен был восстать, возбудиться, ведь я был ей еще зачем-то нужен в непонятной, совершенно не моей жизни.
По суициду я, конечно, попал в психиатрическую реанимацию.
Через несколько недель я выполз оттуда перебинтованным, как конь для выездки, со штопками на руках, оглушенный химическим равнодушием, тупо выспавшийся без сновидений, и все настоящее, неотличимое от прошлого, потянулось в привычном русле.
Оно, мое прошлое, как я понял, стало настоящим, не пройдя.
Оно возобновлялось с удивительной силой, не подвластного мне, не моего упорства. Со мной что-то происходило. «Что же?» – покойно спрашивал я самого себя, и сам же себе не отвечал. Ответ ведь был мне не нужен.
Женой управляло чувство русского долга. И она наконец по настоящему воспряла, стала гораздо меньше есть, в ее жизни появилась простая, как мычанье, скрупулезная бабья цель. Она будто узрела ее в перекрестье хищного прицела. И она стала за мной упорно «ходить» и беспрестанно «жалеть». Она «жалела» меня бесконечно, совершенно не любя. Как в одной песне о женщинах смоленщины, жалеющих всех без всякого на то спроса.
Когда я вдруг перехватывал ее взор, мне начинало казаться, что она видит меня в строгой госпитальной постели, перебинтованным, без половины конечностей, еле приползшим израненным червем с самой жестокой войны.
Мера властной влаги в ее серых очах была бездонна.
Она могла вот-вот замычать.
Я постоянно перехватывал это жалящее меня неблестящее матовое слово из ее телефонных реплик. Оно язвило меня через неплотные двери. «Жалко-то как», «один ведь ничегошеньки не сможет», «на одних ведь всё нервах».
Итак, она стала двигаться по моей жизни как маневровый паровоз, прямо по нервам.
«Нужен уход», твердила она, «режим и уход».
Я тоже понимал, что самое лучшее для меня – уход.
___________________________
Никогда не задумывался – чем привлекала меня простая вторая (по сравнению с первой) жена, завладевшая мной, дураком, по легендарной отцовской модели. Понял это после истории женитьбы и развода, понял, что это – глупый рок. И ему, со временем ороговевшему чудищу не сопротивлялся.
У моей «второй» кроме домовитости и кухонного усердия никаких плюсов больше не было. Хотя некоторые рецепты консервирования останутся со мной до самой моей смерти. Они незабываемы.
Сложные процессы, затеваемые в самом конце лета и по ранней осени в моих родных краях, оказались для меня напрямую связаны с небытием, с его прискорбными образами и горестными смыслами. Например, засолка нескольких пудов помидор в огромной дубовой бочке. Бочка распаривалась до черноты на краю подполья к времени урожая. Ее, повалив на бок, намывали и надраивали как роженицу, нещадно парили и отменно томили. И приуготовленную опускали на канате в глубокое подполье. Это действие единило нас – меня, тещу и жену. Мы совершали языческий ритуал. И я думал о красавице, отданной на съедению жуткому безжалостному вепрю. Достигши глубокого дна, бочка тяжко вздыхала, как живая, не веря в наше семейное единение.[28]
Срок засолки можно было угадать по особенной радости, вдруг находившей на жену и полонящий тещу. Крупные насухо обтертые от земли и пыли помидорины доходили до кондиции под кроватью, во всех углах квартиры, на полу кухни, на подоконниках. По всему жухнущему дому дозревал поздний урожай. На помидорный щекотный запашок у меня развивалась аллергия. Плоды торжественно сортировались по крепости и цвету. Внимательная жена без устали щупала и переворачивала их куда нежнее, чем мои тестикулы во время любовного гона. Зеленоватая немочь плодов становилась стыдливым румянцем, а потом краснотой. Но женины двусмысленные манипуляции не вызывали во мне ни тени ревности, ни призрака желания. Я просто ждал, когда она заговорит с помидоринами на страстном курлыкающем языке. Ну, хотя бы вздохнет над ними.