Мы самонадеянно полагаем, что наша жизнь кругла как яблоко, а она тонка как его кожица. Мы так полны прошлым и так мелочны в настоящем и недальновидны в будущем. А ведь наше будущее – это со временем наше прошлое. Его нужно заработать, чтобы кто-то другой мог быть полон памяти о нем.
А времени так мало, что его и солнцу и человеку едва хватает, чтобы успеть отдать свое тепло и подготовить новый рассвет… Человек, как и солнце, ничего не берет с собой, умирая, так же как ничего не приносит, рождаясь. Но после них остаются свет и тепло. Умер отец – остались часы, очки, ордена, книги, письма… Но остались свет и тепло его труда и мы – его дети. Он был счастлив – его закат сменился рассветом еще при его жизни.
Отпуск наш закончился, возвращаемся домой. В купе напротив нас попутчики – пожилой мужчина и женщина лет 50-ти с внучкой. Беседуем, как водится.
Мужчина немногословен: «Я из-под Казани, однако русский. Воевал на Синявинских высотах под Ленинградом. Нас, братьев, стали брать на фронт с июня. Двадцать пятого – первого. Мать собрала. Через неделю – второго. Мать собрала. Еще через неделю – третьего. В конце июля – четвертого, а в августе – меня. Мать чуть было умом не тронулась, долго болела. Трое нас вернулось».
«А мне в 42-м десять лет было, – вступает в разговор соседка, – но я уже почту развозила. Жили мы в станице под Армавиром. Зорьку запрягут, и еду я на повозке. Молодая лошадь была, с жеребеночком. Стояло жаркое лето, ну точно, как нынешнее. Немец уже близко был. Как-то еду и вижу – навстречу низко-низко заходит самолет. Только пули на дороге пыль вспороли, я Зорьку – в степь. Кидаемся то вправо, то влево. А немец заходит и заходит. Чаю – только бы до деревни доскакать. Загонял проклятый, и на который-то раз срезал очередью жеребеночка. Как упал он, окровавленный, на дороге, Зорька и встала возле него. Копытами землю роет, ржет, из постромок рвется. И то мордой жеребенку сунется, дыханием своим согревая его, то на меня посмотрит – помоги, дескать. А из глаз крупные слезы катятся. Если бы руки у нее были, кажется, так бы и подхватила она его. Хорошо, немец улетел. Прибежала я в деревню, плачу, кричу: «У Зорьки жеребенка убили!» Насилу бабы увели ее с того места.
Женщина тяжело вздохнула, девочка тесно прижалась к ней.
«С тех пор, – продолжила она, – лошадь ослепла. Стала безразличной, тихой. Жалели ее – кто соломки подкинет, кто в дождь в сарай отведет… Но работала. Запрягут ее в повозку с бочкой для воды, и она без возницы спускается к реке. Стоит, пока кто воды не нальет, и везет наверх потихоньку. Дорогу знала. Она и после немцев долго еще жила…» Помолчала и закончила: «Сколько таких же ослепших от горя баб после войны маялось… А мы, молодые, выжили и выросли! Как-то теперь они…», и она бережно прижала к себе внучку.
Как страшно и как просто! Воистину, под каждой рубахой рубцы и в каждой душе – янтарь невыплаканных слез.
Поезд трясет на перегонах. В окне вагона – голубое небо, степь, лето. Из коридора доносятся звуки радио. Поет Пугачева: «Я так хочу, чтобы лето не кончалось…»
Куйбышев, июль 1982 г.
Чужая боль
Как-то осенью меня послали в Хвалынск проконсультировать тяжело больную мать одного из наших медиков. Я слышал о нем давно, но знакомы мы не были. Было известно, что он находится с матерью.
О больной сообщили немного: семьдесят лет, острое начало болезни, крайне низкое давление уже в течение пяти дней. Ситуация неясная и, вероятно, безнадежная. Ехать следовало срочно.
Добираться туда оказалось не просто. Стоял туман. Самолеты и вертолеты не летали. Автобус ушел утром. Теплоходы уже давно были на приколе. Оставался только поезд, отходивший ночью. Езды шесть часов, и от станции еще 30 верст на машине. Забежал домой, чтобы собраться. Нервничаю – в чем там дело? Инфекция? Может быть, отравление? Гадать бесполезно, нужно ехать. Хорошо, что лекарств везти не надо – сообщили, что все есть на месте…
Вокзал. Полночь. До прихода поезда еще целый час. Сижу в кресле, наблюдаю за народом. На душе как-то смутно, словно предчувствие беды. Но вот вижу, как под сводами зала бойко перелётывают воробьи, ссорясь и громко чирикая. Скажи, пожалуйста, – весна в ноябре. Никакого дела им до людей, скопившихся здесь, сидящих на узлах, спящих… Жалкий кусочек природы среди стекла и бетона…
Вспоминаю Хвалынск, в котором бывал лет 15 тому назад.
Маленький, деревянный, летом зеленый, осенью грязный волжский городок. Удивительно хороший художественный музей. Вокруг города меловые горы, леса, яблоневые сады.
Помню, как на пристани повара речного ресторанчика носили на спинах громадных осетров – хвосты по доскам волочились. Давно это было…
Рассказывали, что когда-то жители города преподнесли в подарок Екатерине II, проплывавшей на кораблях по Волге, барана с золотыми рогами. Посмеялась царица и нарекла этот народишко и место хвалынью, хвалой, похвальбой. И название это осталось.