К той поре я подготовил целый сборник стихов. Моя приятельница Зина Славина переписала их красивым разборчивым почерком в толстую общую тетрадь, и я торжественно потащил эту тетрадь Бурьяну. Где-то через месяц мы встретились. Была весна, яркое солнце с трудом пробивалось сквозь грязные окна редакции. Борис Иванович взял мою тетрадь, и мы отправились в парк Челюскинцев. Там, на лавочке под высокими соснами Бурьян преподал мне жестокий урок. Он камня на камне не оставил от моих стихов. И дело было не в скверных рифмах, не совсем точных сравнениях или корявом ритме, а в отсутствии своего взгляда на жизнь, попытки как-то осмыслить ее поэтическими средствами. Умение говорить в рифму — еще не поэзия; поэзия — это когда перехватывает дыхание, а на глазах закипают слезы, когда знакомый до мелочей мир преображается, словно озаренный волшебным фонариком. Вот этого волшебства и нет в моих стихах...
Он говорил негромко, словно размышлял вслух, цитировал самых разных поэтов, показывая, что именно делает их строки подлинной поэзией, чем они отличаются от моих. Было горько, но обидно почему-то не было: уж слишком все наглядно, очевидно.
Мы просидели на этой лавочке несколько часов — никто и никогда еще не разговаривал со мной о моем творчестве так жестко, но уважительно, добросердечно. Не равнодушие, а боль ощущалась в его словах, боль оттого, что ему приходится все это мне говорить.
Вернувшись в общежитие, я пошел в кочегарку и торжественно сжег свою тетрадь со стихами, чтобы больше никогда к ним не возвращаться.
С тех пор я не пропускал ни одной публикации, подписанной Борисом Бурьяном, а огромная — на целый разворот в «ЛІМе» — его статья «Слова паэта — зброя народа» до сих пор хранится в моем архиве. Анализируя состояние белорусской поэзии, Борис Иванович в этой блестящей статье первым затронул «священных коров», прежде «неприкасаемых» Бровку, Глебку, Танка и некоторых других поэтов. И что тут началось! Уже в следующем номере газеты на него обрушилась «вся королевская рать». Придворные критики принялись дружно травить и топтать его, обвиняя в антипатриотизме, в высокомерии и еще черт знает в чем, и длилась эта вакханалия долго, несколько месяцев. А человек ведь только сказал правду.
После этого Бурьян надолго замолчал. Из литературной критики он перешел к театральной: белорусский театр обязан ему глубоким и точным анализом всех постановок многих десятилетий, творческиыми портретами выдающихся актеров, которых он любил и которые щедро платили ему взаимностью. Написал он несколько прозаических книг для детей. Тонкую и оригинальную повесть о поэте Максиме Богдановиче «У синей бухты» мне в свое время довелось редактировать.
Как-то так случилось, что Борис Бурьян бел едва ли не первым читателем и рецензентом многих моих книг. Его умные и точные советы, нелицеприятные, но всегда принципиальные и уважительные, очень помогли мне при доработке романов «Обретение надежды» и «Возвращение к себе». Его перу принадлежит и предисловие к двухтомнику моих избранных произведений.
Я никогда не преувеличивал значения своего творчества — рядовой литератор, каких много. «Каждый пишет, как он дышит», — сказал поэт; значит, так я дышал.
Однажды возле Дома книги я встретился с Иваном Чигриновым. Человек, бесспорно, одаренный, он был народным писателем Беларуси, секретарем Союза писателей, лауреатом государственной премии — полный литературный генерал, чванливый и самовлюбленный, как все генералы. Он даже здороваясь совал своим менее титулованным сверстникам два пальца, поэтому я всегда избегал чести обменяться с ним рукопожатием. Снисходительно посмеиваясь, Иван сказал:
— Представляешь, Миша, что вчера отмочила моя дочка? Какой ты, папка, говорит, к черту писатель! Я ни одной твоей книги дочитать не могла, скучно, неинтересно. Вот Герчик — писатель, я его «Ветер рвет паутину» за два дня проглотила — оторваться не могла.
Он ожидал, что я начну оправдываться: мол, где там моей жалкой повестушке против его романа «Плач перепелки»! Но вместо этого я пожал плечами.
— А что? Ты ведь слышал: устами младенцев глаголет истина.
Он вспыхнул и, кипя от ярости, ушел, не попрощавшись. Обиделся жутко: больше года мы не здоровались. Наверное, именно полное отсутствие чувства юмора позволило Ивану Гавриловичу в литературной телепередаче, посвященной его творчеству, с удовольствием внимать «придворной» критикессе Егоренковой, которая сравнивала его романы с романами Бальзака, Достоевского и Толстого, — сидел, вальяжно развалившись в кресле, глотал эту подхалимскую гадость на глазах у всей республики и благосклонно кивал.