Я отворила дверь в довольно просторную комнату, убранную истертой мягкой мебелью и картинами духовного содержания, со множеством цветочных горшков у окон. Видно, хозяин любил цветы. В комнате было много солнца. Веселый деревенский половичок перебрался как ни в чем не бывало с лестницы через порог и продолжал свой путь по комнате. Я тоже сделала по нему было два шага и остановилась: из соседней комнаты навстречу мне шел старик в простом подряснике, с маленькой шапочкой-скуфьей на голове, из-под которой выбивались седые пряди. Он был высок, но сильно сгорблен, с невзрачным русским лицом, какие во множестве видала я у добродушных стариков из народа. Я поцеловала его благословляющую руку. Он спросил, не помню о чем — все это уже исчезло из памяти. Дело было не в словах. Было же что-то за этими забывшимися словами и в этом человеке, если от его прикосновения сразу все повернулось, как от легкого толчка поворачивается глобус на оси и открывается обратное полушарие. Так во мне совершился поворот, и я увидала обратную сторону своей души, и в горьких рыданиях бросилась на грудь к этому незнакомому человеку, как если бы передо мною был давно мне известный, родной, может быть сам мой покойный отец!
О. Алексей обнял меня за плечи крепким движеньем, посадил на диван, сел рядом и, так же крепко держа меня одною рукой, другой стал гладить по наклоненной голове. Когда я, наконец, подняла к нему свое мокрое лицо, я увидала, что он плачет вместе со мной крупными детскими обильными слезами. И я стала ему рассказывать обо всем, что лежало на сердце, что вязало совесть, что было пережито, что я любила и к чему стремилась. Я говорила, а он слушал серьезно, доверчиво и только иногда вытирал рукой слезы, мешавшие глядеть на меня, этот старик, который за минуту до того не знал о моем существовании и с которым я сейчас расстанусь навсегда. Он слушал, а я говорила, пряча лицо на его груди, ощущая сладковатый запах его подрясника, старческого тела и еще чего-то священного, чем пахнут старинные вещи, книги, комнаты.
— Ну, что же, деточка, — сказал он мне, когда я кончила свой рассказ. — Выйдешь замуж, встанете вы утром, самоварчик поставите, — продолжал он медленно, сам вглядываясь в меня. — Сядете вы за чаек рядом — вот-то славно будет? — закончил он с поразившей меня вопросительной интонацией.
— Нет, нет, только не это! — вырвалось у меня.
— Так что же, Церкви послужить хочешь? — строго спросил он у меня.
Но я молчала, я не могла еще тогда понять его «Церкви», мне слова эти показались умалением моей жажды. Самое христианство, тем более «местное», православие казалось мне тогда этапом мировой истории. Эта история раскрывалась перед моим наивным сознанием простым арифметическим рядом событий: одно, другое, третье. Противоречивость явлений земной жизни, их невместимость в обычное сознание еще не были мною тогда пережиты до конца. Я не доросла еще тогда до понимания, что такое единичное явление, как христианство, может перекрыть всю историю, что одна Личность может перекрыть всю массу людей, называемых человечеством. Я молчала: до пришвинского понимания мира мне было еще далеко.
О. Алексей встал и начал передвигаться в соседнюю комнату, не выпуская моей руки, второй же рукой придерживаясь за мебель и стены. «Недугует батюшка, — вспомнила я гостинника, — преставится скоро». Вторая комнатка была спальней, маленькая и почти пустая. Я заметила кровать, образ с лампадой и аналой перед ним с раскрытой книгой. «Стоя читает», — подумала я. В углу громоздился нелепый комод. О. Алексей с трудом выдвинул ящик, наклонился, долго что-то искал. Наконец поднялся. В руке он держал маленький деревянный образок св. Иоанна Предтечи.
— Вот тебе мое благословение на аскетическую жизнь, — сказал он и благословил меня этой иконой первого новозаветного пророка и подвижника, которая у меня сохранилась.
Когда я спустилась во двор, толпа там не уменьшилась. Она снова молча меня пропустила, и я пошла, ничего вокруг не узнавая: и постройки, и поля, расстилавшиеся за воротами, и самое небо надо мной — все было новое, словно я перед тем спала, а теперь проснулась. Я с любопытством оглядывалась, но не этот внешний мир был главным в моем новом состоянии: главным была моя душевная легкость и свобода. Как жить дальше, было неясно: я сознавала, что жизнь моя только начинается, что слова о. Алексея — это был заброс удилища, а рыбы самой не видать — она плавает еще в далеких водах. Но одно было несомненно: от тягостного плена я была освобождена; и не надо было даже писать, я могла теперь ему сказать правду. Внутри меня стало теперь мягко и округло, исчезли углы, на которые с болью натыкалось прежде сердце. Я старательно обходила мыслью этот новый дивный мир моей души — только бы его ничем не нарушить.