— Рабочие мастерских, переброшенных в Рославль, — ответила Ляля. — Нам писал оттуда знакомый мастер Залипаев. Он революционер, и отец однажды спас его своим заступничеством. Отца знали и уважали рабочие.
Медведев сумрачно поглядел на девушку:
— Я вам верю, но этого мало. Пока — вот вам пропуск на свиданье.
Не буду описывать это свиданье… В конце концов все началось еще, когда отец приехал первый раз с фронта: чужой запах примешивался к родному запаху его тела, то же тревожное выражение его прекрасных глаз, то же чувство жалости к нему и своя пугающая беспомощность. И та же упрямая надежда, что ничего не может случиться безвозвратно плохого, надежда на хороший конец «несмотря ни на что».
Мать плакала. Отец говорил, что это касается не его лично, а всех, а со всеми не могут расправиться жестоко. Что у него вдумчивый следователь. На прощанье он попросил достать ему Библию. Отец никогда ее не читал, знал о ней, как большинство в его кругу, понаслышке. Ляля достала Библию и принесла со следующей передачей. В одной из записок, которые разрешалось посылать при получении передачи, отец говорил о Книге Иова с радостью и надеждой. Это было, по-видимому, первое в его жизни глубокое «священное» чтение, и он предавал себя, как древний Иов, в руки Божии во всей простоте своей искренней веры и чистой души.
Наступил роковой день: эсерка Каплан совершила покушение на Ленина. Правительство объявило красный террор. В этот день отменили передачу, и у ворот тюрьмы в смятенной толпе женщин нарастало волненье. Женщины не расходились. Ляля стояла в первых рядах толпы со своим уже ненужным узелком и тупо смотрела не отрываясь на громадные тюремные ворота, в которых время от времени отворялась маленькая дверца и кто-то из служащих в военной форме входил и выходил. По-видимому, за ней был внутренний тюремный двор. Ляля стала вглядываться в освещенный квадрат, открывающийся за дверью. Но как бы мог
И вот случилось невероятное: дверь открылась перед очередным проходящим, и Ляля увидала за ней, совсем близко, в освещенном квадрате родное измученное лицо.
— Папа! — раздался над толпой ее высокий звонкий голос. Толпа притихла. Многие повернули головы на крик. Толпа расступилась. Она бросилась вперед. Дмитрий Михайлович услыхал ее голос, разглядел ее в толпе, его лицо просияло, он поднял руку и издали перекрестил ее широким крестом. Дверь захлопнулась. Ляля все поняла.
Александр Николаевич увез в этот день Наталию Аркадьевну за город к кому-то из знакомых «подышать воздухом», ничего о происходящем не подозревая. Ляля не застала их дома. Страшная была эта ночь. Ляля то бросалась на колени и громко, как самого близкого и всесильного друга, просила Бога, то выбивалась из сил, ложилась ничком на пол и рыдала.
Молитва ее не была принята и исполнена. И если б она тогда отвратилась от этого Бога, какому молилась, никакие силы земли и неба не могли бы ее осудить. В своем стремлении она была не одна: бесчисленные дети ее родины — и красные, и белые, и просто, как ее отец, не сознающие своей вины, — все эти русские люди переживали одно и то же. Кто их рассудит, кто утешит, кто примирит?
Утром Ляля бросилась на Лубянку, с трудом пробилась к Медведеву. На нем не было лица. Он мрачно посмотрел на девушку и сказал:
— Если хотите спасти отца и если вы говорили мне правду, немедленно поезжайте в Рославль и достаньте ту бумагу от рабочих. Немедленно!
Ляля прямо с Лубянки бросилась на вокзал Александровской, теперь Белорусской железной дороги. По пути она встретила знакомую женщину, которая взялась сходить к матери и рассказать о случившемся: терять нельзя было ни минуты.
Поезда ходили тогда с задержками, без точного расписания, билетов не продавали — поезд был даровой, места брались с бою в прямом значении этого слова. Народ сутками спал на вокзале, живя ожиданьями и слухами, среди подсолнуховой шелухи, бумажек и плевков. В гуще галдящих, потных людей Ляля втиснулась в вагон. Всю ночь просидела она на чьем-то узле. На нее наталкивались, через нее шагали. На короткие минуты она забывалась. Так было и под утро: она открыла глаза от тоскливого толчка в сердце и увидала в окне над собой бледное светлеющее небо. Это было то самое небо, которое она видела из окна своей детской комнаты десять лет тому назад; она вспомнила свою тоску от зловещего гудка, сзывающего рабочих на очередную смену, свой ужас за них, за себя, за всю человеческую жизнь перед неминучестью. Она поняла, что это пришла черная минута возмездия — в эту минуту погибает ее ни в чем не повинный отец. И, странно, эта минута была для нее как избавление: она отбросила все мысли, потому что спасения уже не было. И она опустилась, как в могилу, в глубокий сон.