«1925 гд. Несколько дней тому назад, утомившись от неисходного пребывания в своем обиталище, я схватил мешок и палку и побежал в горы. Отправился я на ту самую Аибгу, на которой в прошлом году была Ляля. Пастухи, во множестве населяющие склоны этой горы летом, уже ушли, и я имел счастье бродить в полном одиночестве. Две ночи провел в пустом пастушечьем балагане, ежась от холода у костра и слушая ночью звуки леса. Первый раз в жизни слышал я вой волков и был поражен его мистической силой, неизмеримой тоской об утерянном рае, который в нем слышится. Днем поднимался на вершину и созерцал окрестные пики. На них уже давно выпал обильный снег, и потому они были одеты более великолепно, чем обычно, т. е. летом, когда снег лежит маленькими заплатками. Притом великолепие еще увеличивалось многообразием осенних красок. Горы открывались как бы в рамке: снизу темные зеленые пихты, сверху — облака, впрочем, последние располагались в несколько ярусов, и нижние копошились в долинах, иногда закрывая их от взора.
Там размышлял я и о горах, и о городах, и о горнем Иерусалиме. Вспоминал и друзей своих.
Мне припомнился странный сон, о котором как будто написал Ляле или нет, не помню. Будто вошел ты в нашу келью, одетый монахом. Но одеяние было странное: подрясник белый как снег, но не какой-нибудь небесный, а из земного материала, и я заметил даже, что, кажется, пикейный. Воротник же был очень большой, кружевной, какие носили ученые в Европе в XV–XVI веке. „Как у Спинозы“, почему-то мелькнуло у меня тогда. И войдя, сразу подошел к аналою и раскрыл книгу. На этом сон оборвался. И еще другой раз снилось, что шел ты вместе с М. Н., и говорили вы о какой-то книге.
Конечно, сны — пустое, но они наводят на многие мысли. Удивлялся, что там, в Москве, когда я был возле тебя и Ляли, многие новые разумения легко открывались, и когда я уехал на Кавказ и обитал возле Геленджика, тогда понял я центральный догмат христианства — учение о Царстве Божием. И знаю, что, если бы не было вас, да еще М. Н. и особенно Л. Д.{145}, ничего бы не понял. И ныне, когда промыслом Божьим приведен в вожделенную пустыню, мистический фейерверк оборвался, и все пришло в строгий и однообразный порядок. Как ни кротки, как ни исполнены любви Отцы, перед ними я вечно должен как бы нечто скрывать, что-то недоговаривать.
Одна из черт характера аввы, которая так сблизила меня с ним, — это его поэтическая любовь к природе вообще и к горам в особенности. Это не простая любовь туриста, даже не поэтическая, а мистическая. У него есть некоторые странные предметы любви, например, осенний ветер или гора Чугуш. И это соединяется с тонкой духовной рассудительностью и знанием святых отцов. Я знаю, что его опыт несравненно богаче моего, но мне кажется, что чего-то в нем нет. Еще знаю и люблю некоего другого отца, который имеет особое благоговение к Благодатной и любит читать каноны Ей, — это друг аввы, но и он чего-то не знает.
Это смело, это, может быть, недопустимо, но несомненно: мы коснулись чего-то совсем особого. Я знаю, что этого же коснулись М. Н. и особенно Л. Д., но, кажется, здесь и оканчивается круг.
И вместе с тем, с другой стороны, я слишком ясно вижу, что нельзя не учиться у отцов. Пусть они последние, остаток древнего рода отшельников, но тем более оснований учиться у них. Я уже видел несомненно, что, если бы я не попал в пустыню, сразу нам удалось бы поселиться в горах, — это было бы неполно и незрело. И моя мечта, чтобы Бог внушил авве или другому такому же человеку прийти к нам. Но мечта, мало имеющая оснований.
13 сентября{146}, в день очень памятный для меня, когда мы совершали бдение, я дозволил себе недозволенное: воображением вошел в храм святителя Алексия, прошел мимо Ляли и тебя, затем стал на обычном своем месте. И когда я читал канон — его читала мать А.; не мы пели, а знакомый хор. Когда старец кадил своей пихтовой смолой — это Батюшка обходил с кадилом вокруг, и мы сторонились, почтительно кланяясь. И я сравнивал и изумлялся, что здесь „мироносицы“ не имеют того странного смысла, как там… Может быть, потому, что благодатную силу имеет богослужение в храме, но также и потому, что здесь я хоть и с любимым старцем, но в каком-то смысле все-таки один.
Отцы слишком определенно знают Церковь. Творчество, о котором мы мечтаем, есть, собственно, не что иное, как готовность видеть „славное и ужасное, великое и неисследованное“ там, где другие видят понятное.
Раз я спросил авву: почему преп. Серафим, Амвросий Оптинский, Зосима Верховенский, Иоанн Кронштадтский и другие подвижники последних времен на закате дней своих, „течение скончавая“, устраивали женские обители? Ответ его поразил меня своей трезвой простотой: в древние времена благочестие было высоко, и потому, если девица выражала желание посвятить себя Богу, все родные оказывали ей в том содействие и благословляли на то. А ныне, наоборот, только о том и думают, как бы вытянуть в мир. Так вот потому-то духоносные мужи и брали их под свою защиту.
Удивительно просто. Но ведь мы, хотя и не можем равняться с аввой, склонны видеть здесь предивное и пречудное, неуразумеваемое и… знаменательное. И так и в некоторых других вещах.
Я вижу, что, если решусь остаться в пустыне и еще глубже уйду в горы, может быть, это и будет ко спасению, но я теряю способность удивляться. Пройдет пора детства, которое удивляется… Обращал ли ты когда-нибудь внимание на то, что делают ангелы? „Ангельский собор удивися“. „Иисусе пречудный, ангелов удивление“. „Удивишася чинове ангельстии“ и так далее.
Ангелы удивляются. И когда мы читаем Октоих или Триодь и удивляемся — это небесное удивление. И ведь Обитель нам нужна в значительной степени для того, чтобы удивляться.
Из ваших писем я как будто догадываюсь, о чем вы беспокоитесь: Ляля опасается, что пустыня совершенно покорила мое сердце и привела в своеобразное христианско-люциферовское настроение, некое печально-возвышенное отречение от любимых во Христе и в Благодатной.
Причина моего молчания (я, впрочем, не заметил его, так бежит время) — Кавказ, медленность почтового сообщения и дальность расстояния между обиталищем и почтой. Не без Божьего промысла. Это нужно было, чтобы Ляля усомнилась в моей верности нашим мечтам об обители, больше надежды возложила на тебя: я не знаю, так ли, но надеюсь, что так, и радуюсь.
Больше всего меня смущало и смущает то, что, читая святых отцов, приходится пропускать мимо ушей многие их страшные предостережения и говорить: „Это он не по нашему адресу. Мы, дескать, особенные“.
Как ни нелепа эта мысль на первый взгляд, в ней есть истина. Ведь св. отцы знали два рода различия существ: по совершенству и по образу бытия (не в пример восточным мудрецам, которые везде хотят видеть „ступени“). Например, три Лица св. Троицы различаются не по совершенству, а по образу бытия, и так же различаются между собой человеки.
Отдыхая на горе у костра, я удивлялся различию образа мышления у древних отцов и у нас. Мы читаем в Патерике про одного инока-повара, что он пребывал в непрестанном плаче, ибо, смотря на огонь, вспоминал вечные муки. А я смотрел на огонь и удивлялся, что, сколько бы ни навалил дров, все языки пламени сходятся в одно пламя, как бы стягиваются и устремляются к небу. Сухие дрова сушат сырые и зажигают их. Дивился красоте пламени и вспоминал народную пословицу: „Одна головешка на загнетке гаснет, а две головешки и в чистом поле дымятся“. И правда, одно полено не дает огня… и т. д. Все течение мыслей современного человека отлично от течения дум инока в Раифе Синайской.
Еще хотел сказать нечто об отцах. Л. Д. делит людей на четыре категории: люди культуры, философии, мистики и святые. Она говорит, что Богу нужны все. Так вот, отцы (разумею здешних и вообще современных) принадлежат к классу святых. Они — не мистики. Мистика касается не столько Бога, сколько Мировой Души — Благодатной и душ человеков. Если и есть у отцов мистический оттенок, то лишь в любви к природе. У них есть что-то буддийское в этой благоволящей ко всем любви. Более того, свободу отшельника они видят
Итак, мое знакомство с отцами, о которых так долго мечтал, открыло мне нечто о том, как ты мне близок и Ляля. Я чувствую себя много ниже их, вижу в себе змеи тщеславия и гордости, которых прежде не видел, — только встреча и жизнь с этими смиреннейшими людьми открыла мне это, но тем не менее я чувствую, что у них мне трудно учиться, они не совсем „того духа“, и общение с тобой и Лялей научает меня, м. б., даже большему.
Если приведет Бог увидеться, мы подумаем о нашей мечте. Она осуществима, есть несколько путей, и один очень близкий, но он требует решительности и самоотвержения, преимущественно от тебя. А как именно — поговорим. Г. с тобой.
10 окт. ст. ст. Пришел на Красную Поляну, сижу на пустом поле под дубом. Все горы уже белые, и облака окружающие кажутся серыми перед их белизной. А вокруг меня деревья зеленые, с моря тянет теплый ветер. Вспоминаю: вчера читал Симеона Нового Богослова{147}. Он пишет: „Оставьте меня одного в келье. Буду оплакивать те дни, когда я смотрел на это чувственное солнце и на этот мрачный мир“. Я его понимаю, этот мир перед духовным мрачен („темная бочка — небо и земля“, — говорит тот же Симеон).
Но ведь можно, созерцая эту „бочку“, умозрением постигать „древнюю доброту“. И ведь можно и в человеках, в друзьях видеть эту „премирную доброту“. Ведь в каноне на Преображение сказано, что Господь явил славу человека до падения. Или нет?»