Утром меня разбудил вежливый стук. Вошла старая горничная. Она поклонилась мне в пояс, произнесла приветствие на непонятном языке, принесла таз и кувшин с водой для умыванья. Она подчеркнуто не замечала моего выцветшего, разорванного и наспех зашитого платья, сбитых, разваливающихся туфель. Горничная быстро навела в комнате порядок, накрыла стол и поставила на него букет свежих цветов. Принесла серебряный кофейник. После того пришел сам хозяин.
— Вы спали отлично — это видно по вашему румянцу. А я по-стариковски сплю уже одним глазом. Все думал о вашей судьбе.
— Какой же вы старик? — из вежливости возразила я.
— Вы правы, — не чинясь, согласился хозяин, — мне не так уж много лет, но счастье мое погублено, и жизнь моя кончена. Вот почему я и чувствую себя стариком. Я — не местный житель, я — армянин, это не мой дом, а моей покойной жены, русской женщины, и я никак не могу расстаться с ним.
Я ждала продолжения, но он не прибавил об этом ни одного слова.
— У меня осталась еще в душе моя родина, — продолжал хозяин. — Моя прекрасная родина с такой древней историей, храмами, книгами и воспоминаниями, каких вы не найдете у себя в России, может быть, во мне хватит сил, чтоб жить ради нее… Но не будем больше обо мне, послушайте, что я думал о вас этой ночью: вы будете жить одна и стариться в далеком городе…
— Мы поселимся в конце концов вместе, — перебила я его. — Если даже не изменится жизнь, и книги наши не будут издаваться, все равно мы проживем на этой благодатной земле, пусть в нищете, это нас не страшит.
— А ваша больная, с городскими привычками мать?
— Наши матери нас поймут и полюбят нашу жизнь.
Мой хозяин посмотрел на меня с ласковой усмешкой:
— Вы так уверены?
Почти такие же слова и так недавно я слышала от о. Савватия…
— Вы не следите за тем, что делается в мире, а я читаю литературу на многих языках, и кое-что предвижу. Вам никто не позволит издавать книги по метафизике. Больше того, вам не позволят даже жить своим нищенским, но вольным хозяйством. Даже в неприступных горах. Даже на никем не обитаемых, никому не нужных землях. Люди делают сейчас ставку на государственную организацию труда, на подчинение всех сил единой системе управления. Делают это ради того же спасения мира от страданий, о чем думаете и вы. Но эти новые люди смотрят сейчас только на землю, им ненавистны ваши расчеты на небо и вечность: человечество слишком долго и бесплодно обманывалось мечтами. Им надо делать жизнь здесь и сейчас.
— Мы об этом тоже думаем, — возражаю я. — В наши планы входит забота и об экономике. Пренебрежение ею было в какой-то мере грехом христианской Церкви.
— И вы надеетесь найти сейчас общий язык с современными людьми! Какая наивность! Вы сострадаете человечеству, а вас сочтут за врагов и, может быть, даже уничтожат, как преступников. Вы не знаете истории: это происходит не впервые в мире.
Я молчу. Я понимаю, что за словами этого человека — правда.
— Но самое главное, — продолжает он, — вы не хотите понять, с каким огнем играете в своей любви. Пока он горит в вас и каким-то чудом не обжигает, вы свободно расстаетесь… Но берегитесь! вы можете стать во всем виноватой. Бедная маленькая Ева, она вечно расплачивается…
«Это он о своей покойной жене», — понимаю я.
— Мне жаль вас и страшно за вас! — повторяет он вчерашние слова. И снова я отталкиваю их, вспоминая: «Потерпи! Мы идем к невечернему дню вечной радости».
— Я вам не учитель, — продолжает тем временем хозяин. — Я сам погубил свое счастье. Когда-нибудь я расскажу об этом вам, но не сейчас. Напишите этому юноше, пусть всегда останавливается у меня проездом. Я буду его ждать.
Вечером хозяин посадил меня в поезд. Из Москвы я написала ему. Он мне ответил. Но вскоре перестал отвечать, и переписка прекратилась. Вероятно, он был, подобно всем богатым домовладельцам, «раскулачен», а может быть, и уничтожен. Так я и не услыхала обещанный рассказ о его погубленной любви.
Я сейчас вспоминаю строки Ахматовой, написанные в конце жизни:
Она решилась, посмотрела на свое прошлое со стороны. Я долгие годы не смела этого сделать. Почти сорок лет не решалась оглянуться на прошлое, записать. Но сейчас, кончая жизнь, я тоже делаю это по завету и Олега, и Михаила Михайловича Пришвина. И мне самой сейчас стало необходимо, чтобы люди когда-нибудь после меня узнали о нашем пережитом. Вероятно потому, что мы радовались и страдали действительно не только для себя, но и для всех.