Вот что в связи с этим вспоминается мне: очарованная поэзией этих схем жизни, с головой утонувшая в них, я тем не менее и тогда с женской проницательностью улавливала в них нечто, от чего с болью отворачивалась, стараясь не анализировать, не замечать. Это «нечто» был чисто мужской творческий эгоизм (назовем его условно так) растущего сознания одаренного художника. Он был неизбежен в художнике, пока тот не созреет в полного человека, к чему и пришел Олег в конце своей жизни. А сейчас это была неизбежная нехватка сил на внимание к любимому человеку, из которого Олег творил образ своей мечты.
«Будь святой. Нет для тебя достойной одежды на земле, кроме иноческой мантии». Мантию, тем не менее, надо было видеть Олегу на ее плечах. Мудрой, прекрасной, царственной Варварой или Екатериной — не менее, такой хотел он видеть девушку, которую в тайне сердца полюбил.
К чему же эта любовь здесь, на земле, призывала его и обязывала? Ни к чему! Олег переживал ее в те первые годы лишь как материал для создания философской работы — эстетической картины своего видения Вселенной. Это он понял впоследствии сам.
Зимой 1926 года в Москве Олег пишет мне свое следующее письмо, посвященное житию преподобного Авраамия, день памяти которого приходится на день моего рождения. Для спасения своей племянницы Марии, ставшей блудницей в Александрии, Авраамий принимает неузнаваемо-светский вид, становится одним из ее «искателей», а оставшись с ней вдвоем, открывается ей; она раскаивается, и оба возвращаются в пустыню, где завершают свой подвиг спасения. Олег пишет:
«Житие очень поучительно… допустима хитрость в спасении самого различного рода (старый вопрос мистиков и святых: может ли Бог хитрить); допустим с целью спасения даже маскарад, т. е. прямая ложь; допустимо с целью спасения „мясо ясти благословенныя ради цели“. Итак, допустим целый ряд хитростей, но особенных — хитростей художественных, творческих, великолепная философия, доброзрачный храм, высокая воинская шапка. Апофеоз: принятие на себя чужого греха (не про нас писано). Слово „хитрость“ режет ухо. Это ничего. Ревность Божия восхитительна, ярость Его возбуждает в нас огонь любви. Хитрость Софии — эпитетов не хватает!»
Много лет я не прикасалась к этим письмам, но теперь решилась их перечитать. И снова, как всегда, глубокая скорбь наполнила душу: не сумела прожить свою единственную жизнь! Я не могла ни читать, ни думать — бросилась в сон, как в забвенье, и утром проснулась с новым чувством: впервые я почувствовала смысл того, что записывает в дневнике Пришвин при последнем чтении в 1953 году незадолго до смерти (и в который раз!) писем Олега: «Читаю замечательные письма Олега и еще больше сознаю понятый путем личного опыта облик Ляли»; «Как много в этом смысла: оправдать! Положу все на это и Лялю свою оправдаю» {160}. И я смогла писать дальше о том, как все было.
Итак, наступил год моего короткого счастья.
Можно ли такое чувство назвать любовью? Мы были на том подъеме молодых сил, который не оставлял даже места сомнению. Не было у нас тогда в душе границы между личным и общим, но не так, чтобы мир обеднел и поблек — нет, он весь был как наша собственная душа. Я видела однажды старинную картину, возможно, то была икона, изображавшая душу, как неиссякаемый сосуд, причем вода переливалась через его край, а чаша наполнялась льющимся в нее сверху потоком. «Неупиваемая чаша» запомнилась мне славянская надпись под ней.
Что же это было с нами? — мечтательность, романтика, самообман или прикосновение к миру вечных ценностей? Горделивое «гнушение» законами природы, которым подчинен весь мир («все, но не мы!»)? Или, страшно сказать! — в своих неопытных руках мы держали тогда дар
Однажды я услышала обрывок разговора наших матерей:
— Страшно за них! Живут, не понимая, с чем играют, и какова вокруг жизнь, и что их ждет, — так говорила одна.
— Да, страшно! — отвечает другая. — Но нельзя их смущать, сбивать своей опытностью.
«Это не про нас, — подумала я. — Нам-то какое дело!» Но Олегу почему-то об услышанном не рассказала.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Кавказ