Солнце передвинулось в другое окно. Алексей Петрович закончил работу. Мамочка заснула в кресле, всхрапывает, булькает щеками, свистит: п-щ-щ-щ-щ… Алексей Петрович тихо-тихо берет две коробочки, осторо-ожно, на цы-ыпочках, ту-пу-тупу-тупочки – идет к кровати, аккура-ат-нень-ко кладет под подушку. Ночью достанет и понюхает. Как пахнет клей! Мягко, кисло, глухо, как буква Ф.
Мамочка проснулась, пора гулять. Вниз по лестнице, но только не в лифте, – нельзя запирать в лифте Алексея Петровича: он забьется, завизжит зайчиком; как вы не понимаете – тянут, тянут за ноги, утаскивают вниз!
Мамочка плывет вперед, раскланивается со знакомыми. Сегодня относим коробочки: неприятно. Алексей Петрович нарочно зацепляет ногу за ногу: не хочет идти в аптеку.
– Алексей, убери язык!
Заря упала за высокие дома. Золотые стекла горят под самой кровлей. Там живут особенные люди, не такие, как мы: белыми голубями летают они, перепархивая с балкона на балкон. Гладкая перистая грудка, человечье лицо – если сядет такая птица на ваши перильца, склонит головку, заворкует – заглядишься в ее глаза, забудешь человечий язык, сам защелкаешь по-птичьи, запрыгаешь мохнатыми ножками по чугунной жердочке.
Под горизонтом, под земной тарелкой заворочались исполинские колеса, наматываются чудовищные ременные приводы, зубчатые колеса тянут солнце вверх, а луну вниз. День устал, сложил белые крылья, летит на запад, большой, в просторных одеждах, машет рукавом, выпускает звезды, благословляет идущих по остывающей земле: до встречи, до встречи, завтра снова приду. На углу торгуют мороженым. Очень хочется мороженого! Мужчины и Женщины – но особенно Женщины – суют в квадратное окошечко денежку и получают морозный хрустящий бокальчик. Смеются; бросают на землю, налепляют на стену круглые липкие бумажки, разевают рты, облизывают красными языками сладкий игольчатый холодок.
– Мамочка, мороженое!
– Тебе нельзя. У тебя горло простуженное.
Нельзя так нельзя. Но очень, очень хочется!
Ужас, как хочется! Если бы иметь такую денежку, как у других Мужчин и Женщин, серебряную, блестящую; или желтенькую бумажку, пахнущую хлебом, – их тоже берут в квадратном окошке! Ой, ой, ой, как хочется, им всем можно, им всем дают!
– Алексей! Не верти головой!
Мамочка лучше знает. Буду слушать Мамочку. Только она знает верную тропку через дебри мира. Но если бы Мамочка отвернулась… Пушкинская площадь.
– Мамочка, Пушкин – писатель?
– Писатель.
– Я тоже буду писателем.
– Обязательно будешь. Захочешь – и будешь.
А почему бы и нет? Захочет – и будет. Возьмет бумажку, карандаш и будет писателем. Все, решено! Он будет писателем. Это хорошо.
Вечерами Мамочка садится в просторное кресло, спускает на нос очки и густо читает:
Ужасно это нравится Алексею Петровичу! Он широко смеется, обнажая желтые зубы, радуется, топает ногой.
Так вот слова до конца дойдут – и назад поворачивают, снова дойдут – и снова поворачивают.
Очень хорошо! Вот так она завоет: у-у-у-у-у!
– Тише, тише, Алексей, успокойся!
Небо все засыпано звездами. Они знакомы Алексею Петровичу: маленькие сияющие бисеринки, сами по себе висящие в черной пустоте. Когда Алексей Петрович лежит в постели и хочет заснуть, ноги у него сами начинают расти вниз, вниз, а голова – вверх, вверх, до черного купола, всё вверх, и раскачивается, как верхушка дерева в грозу, а звезды песком скребутся о его череп. А второй Алексей Петрович, внутри, всё съеживается, съеживается, сжимается, пропадает в маковое зернышко, в острый кончик иголки, в микробчика, в ничто, и если его не остановить, он совсем туда уйдет. Но внешний, гигантский Алексей Петрович корабельной сосной раскачивается, растет, чиркает лысиной по ночному куполу, не пускает маленького уйти в точку. И эти два Алексея Петровича – одно и то же. И это понятно, это правильно.