Елизавета Соломоновна не плакала. Она помертвела и не шевелилась, и я увидела ее в новом состоянии духа: в глубоком, сосредоточенном горе, когда не нужно ни собеседников, ни зрителей, ни утешений. Так в Летнем саду зимой: забредешь в тоске, а статуи заколочены досками, и вместо Истины или Немезиды – занозистая дворницкая будка, и из щелей ее дует морозом.
Она заколотила себя досками и ушла от нас, и вместо нее пришла зимняя, малиновая Эмилия, которую нельзя было любить.
Должно быть, слезы – это для мелких, придуманных несчастий. Когда представишь себе разоренное мальчишками, опустевшее гнездо и птицу, отчаянно вьющуюся над пуховыми руинами – тут можно дать себе волю и нарыдаться всласть.
Когда же разоряют человеческое гнездо, слезы, наверно, уходят куда-то внутрь и текут там, в темноте, в холодной пустыне, и нам не узнать, не узнать, нам ничего не узнать.
«Неблагословенный дом, – говорила няня про нашу квартиру, – освятить бы надо».
Няня умела колдовать, но колдовала редко и с отвращением. Как-то летом, когда тараканы обнаглели до невозможности, все средства были перепробованы и все мы роптали, няня сказала с неохотой: «придется пошептать…» Выгнала всех из кухни, заперлась там на полчаса. Потом вышла: «ну и всё». На кухне не было ни одного таракана – ни следа, ни трупа, ничего. «Няня, няня! Как ты это сделала?» – добивалась мама. – «Попросила».
Тараканы вернулись через два года, но больше няня не хотела шептать. Кого она попросила – тараканов или Царицу Небесную, я не знаю. Царицу Небесную она очень любила, говорила с ней вечером особым, умильным голосом, но не навязывала нам ее, не профанировала своей связи с бесплотными силами, молилась деликатно, без истовости. Только раз сказала мне про Богоматерь: «до чего же она добрая!»
В углу детской висела икона с лампадкой, куда няня подливала деревянного маслица, и сквозь гриппозный, коревой, ангинный жар и бред мигал мне ее густой красный огонек. Над иконой, над короной Царицы, на угловой полочке мерцал маленький Никола Угодник в золотом халате с черными крестами.
Прошло пятьдесят лет, давно нет няни, нет и нашей квартиры, нет папы и мамы, никого нет, не знаю, где икона, а Никола Угодник – у меня, вышел ко мне сам из какого-то ящика, выпал, попросился в руку. Значит, и няня со мной.
У няни не было никакой личной жизни, вообще никакой. По легенде (которая к середине пятидесятых уже совсем заматерела), когда няне было пять лет, к ней во сне явился Христос и сказал, что ее судьба – не иметь своих детей, но всегда воспитывать чужих. И с пяти лет она присматривала за чужими детьми: сначала за деревенскими младенцами, а потом пошла в няньки к городским.
В судьбе ее принимала участие какая-то «добрая графиня»: сначала, по няниным словам, подкралась к няне сзади и отрезала ей тощую косичку. Няня залилась слезами: жалко волос, – но графиня пообещала, что волосы вырастут еще лучше и гуще, а потом устроила ее в церковно-приходскую школу, оплатив учение и убедив родителей отдать девочку учиться грамоте.
Что тут было правдой, что – фантазиями, узнать было невозможно, потому что няня, как истинный дикарь, не отличала плодов своего воображения от фактов рельности; какой-нибудь Леви-Брюлль или Юнг не нарадовались бы, познакомься они с няней. Так, например, она рассказывала, что когда ей было, опять-таки, пять лет, отец послал ее в Смольный (вариант: в Кремль) с секретным пакетом к Ленину. Рассказывала няня с подробностями, изображала Ленина мастерски: «А проходи, проходи, девочка! Ты чья будешь? Егоровых?» – картавила она и, протянув руку, показывала, как Ленин гладит ее по голове, по еще не отрезанной графиней косичке.
В детстве я верила, что так все и было, но обучившись арифметике, я вычислила, что пять лет няне было при, слава тебе, господи, государе Александре III, и до Ленина еще оставалось ого-го сколько. Родилась няня 28 апреля 1888 года, если что.
Всего их, Егоровых, было 13 человек детей; брат Петруша был сомнамбулой и ночью искал под кроватью зайчиков. Сестра Татьяна была так умна, что бабушка моя звала ее «академиком», безмерно уважала и жалела, что та не получила образования. Во время войны она погибла, сгорев заживо: немцы подожгли избу, и все, кто прятался в подполе, вылезли через окно, а Татьяна была толстая и застряла. А Петруша при немцах был старостой деревни; как его не расстреляли после войны, никто не понимал. Тут не без Царицы Небесной. Няня любила его. Попросила, наверно.
Я видела Петрушу, когда он приезжал навестить няню. Он был милый, мягкий, морщинистый, темно-коричневый от крестьянского загара, сильно и кисло пах деревней. Родители отдали ему мешок старой обуви; он быстро заплакал и тут же перестал. Няня поила его чаем с колотым сахаром вприкуску. А ночью – зайчики, думала я.