И так как ответа он не дождался – я не собиралась вступать со священником в теологическую дискуссию, да еще и блуждать по запутанным дорожкам его предположений, – отец Реми продолжил:
– О, в Провансе тоже грешат готикой. Вот Сен-Жан-де-Мальт в Экс-ан-Провансе, такой уютный оплот госпитальеров… Я привык к другим церквям. У нас в глуши, вы же знаете, не свыклись с украшательствами и храмы строят простые и надежные, а старые не перестраивают – тут камней подложить, там стену подлатать, и простоит церквушка еще лет сто. Ну, дочь моя Мари-Маргарита, вы собираетесь зайти внутрь? Или мы дальше будем испытывать терпение доблестного зеленщика?
Я оглянулась и увидела, что торговец смотрит на меня с плохо скрываемым подозрением; впрочем, он тут же отвернулся, надвинув на лоб свою дырявую шляпу, не желая связываться с благородными господами.
– Идем, Мишель, – сказала я.
Отец Реми, кажется, ничуть не огорчился, что я никак не отметила его речь, пламенную, словно готика, он резвым шагом двинулся вперед.
Внутри нас обняла прохладная тишина. Жаль, что солнца сегодня так мало, подумала я: наверняка окно-роза светится, словно россыпь драгоценных камней, когда светило кидает в него свои лучи. Но и без сверкания витражей тут было на что посмотреть. Возносились к потолку ажурные лестницы, вырезанные столь тонко, что казались сделанными из гигантских кружев. На амвоне переплетались узоры. Вся конструкция будто летела ввысь: белокаменный огонь, подхваченный шаловливым ветром.
– Чувствуете ли вы себя внутри костра? – пробормотал отец Реми.
Он направился вперед; я осенила себя крестным знамением, сделала знак Мишелю, чтобы он повторил. Это мой брат делать умеет.
В церкви было безлюдно. Отец Реми снял шляпу и расстегнул плащ, аккуратно положил их на скамью и преклонил колени перед алтарем. В своем тесном облачении он показался мне еще более худым, спина – еще более костлявой, как у речной рыбы в голодный год; полы сутаны расплескались вокруг него, словно черная лужа. Я не стала мешать его молитве. Мы с Мишелем прошлись вдоль стен, и брат совсем притих, как будто тоже говорил с Богом, только внутри себя.
Я усадила Мишеля на одной из скамеек с резными спинками, сама устроилась рядом, обняв его. Отец Реми все молился, и я закрыла глаза, вдыхая сыроватый просторный запах церкви, поглаживая кончиками пальцев бархатный рукав камзола Мишеля.
В Господа я верю крепко; хотя, может быть, не так, как учат клирики. Мне всегда казалось, что Господь гораздо больше того, что люди когда-либо осмеливались и осмелятся сказать о Нем. А потому я никогда не беспокоилась о том, поймет ли Он меня: тот Бог, что живет и струится вокруг, понимает абсолютно все. Все мои страхи, мою любовь и особенно – мою ненависть, не имевшую ничего общего ни со смирением, ни с боязнью совершить грех. Я верю, что мой Бог знает, какой огонь горит во мне, и как сильно я люблю Его, и что я должна сделать. Он поможет мне.
Не знаю, сколько мы так просидели, но очнулась я от прикосновения к руке. Отец Реми стоял надо мной, словно согнутое ветром печальное дерево, и лицо его тонуло в сумерках.
– Вы помолились? – спросила я.
– Да, а вы? Вижу, что да. – Он снова был в плаще и шляпе и протягивал мне руку в грубой перчатке. – Похоже, вы устали, а маленький Мишель так почти спит.
– Вы его не знаете, – усмехнулась я. – Стоит нам снова оказаться на улице, как он оживет. Он может гулять очень долго.
– Кажется, вы это проверяли, дочь моя?
– Неоднократно.
– И настаиваете на том, чтобы вернуться домой пешком?
– Настаиваю.
– Что ж, – сказал он, не выказывая недовольства, – тогда нам следует поспешить. Скоро стемнеет.
Мы вышли на ступени, оставив позади застывшую прохладу церкви. Смеркалось. По улицам плыли золотые огни: горожане зажигали фонари, чтобы при ходьбе внимательно смотреть под ноги. Отец Реми еще раз спросил, не хочу ли я нанять экипаж, я вновь отказалась: мы с Мишелем, бывало, и позже возвращались домой. Тогда священник покинул нас на пару минут, а вернулся с ржавым фонарем, внутри которого обитал теплый и уверенный огонек.
– Сторговал у какого-то бродяги, – объяснил отец Реми.
Мишель пришел в восторг от фонаря и все пытался дотянуться, чтобы поймать золотую бабочку.
Мы шли медленнее, чем раньше. Розовые отсветы заката в вышине гасли, облака, отороченные пурпуром, тускнели. Цвет парижских сумерек осенью и ранней весной – цвет побледневшей золы в старом очаге. Бесполезно ворошить ее палкой, пламя не возвратится. Утром придет служанка, бросит щепу, сухие ветви и запалит огонь. Пока же можно молча смотреть на почерневшие от копоти камни ночи.