— Хорошо! — Он открыл шкаф, где стоял сосуд с пульсирующей, светящейся красной жидкостью. (Я всегда подозревал, что эта зловещего вида штуковина — часы, но не осмеливался спросить об этом Хранителя.) Из темных глубин шкафа — тот был из редкой породы дерева, такого черного, что оно почти не отражало света — Хранитель извлек предмет, который я принял за старый, обтянутый кожей ларец. Но очень скоро понял, что ошибаюсь: когда Хранитель открыл ларец — точнее, откинул в сторону одну из его кожаных створок, — внутри оказалось множество листов, видимо, бумажных, искусно скрепленных в середине. Он подошел поближе, и на меня пахнуло плесенью, пылью и бумагой многовековой давности. Хранитель стал переворачивать желтые листы, вздыхая временами:
— Староанглийский — это тебе не абы что. — Или: — Ах, какая музыка — теперь этого никто не умеет, это искусство ушло от нас. Смотри сюда, Мэллори! — Я послушно смотрел на бумажные листы, испещренные строка за строкой черными закорючками, ничего не говорившими мне. Я понимал, что вижу перед собой один из тех древних артефактов, где слова символически (и избыточно) представлены зрительными идеопластами. Древние называли эти идеопласты буквами, но как называется сам крытый кожей артефакт, я забыл.
— Это книга! — объявил Хранитель. — Настоящее сокровище — здесь собраны прекраснейшие стихи, когда-либо созданные человеческим разумом. Вот послушай. — И он перевел мне с мертвого языка, который назвал французским, стихотворение под названием «Часы». Не могу сказать, что оно мне понравилось — там было много жутких образов, безысходности и страха.
— Как вы превращаете эти символы в слова? — спросил я.
— Это искусство называется чтением. Я научился ему давным-давно.
Я на мгновение опешил, потому что всегда понимал слово «читать» в ином, более широком смысле. Читают погоду по бегущим облакам, читают привычки и программы человека по мимике его лица. Потом я вспомнил, что некоторые специалисты, а также граждане наиболее отсталых миров, владеют искусством чтения. И книги я тоже видел — в музее на Сольскене. Вероятно, слова можно не только произносить, но и читать — но как низка эффективность этого процесса! Я пожалел древних, не умевших кодировать информацию так, чтобы направлять ее непосредственно на воспринимающие и познающие центры мозга. Экое варварство, как сказал бы Бардо!
Хранитель сжал пальцы в кулак и сказал:
— Я хочу, чтобы ты выучился читать и прочел эту книгу.
— Прочел книгу?
— Да. — Он захлопнул ее и протянул мне. — Ты прекрасно слышал, что я сказал.
— Но зачем, Хранитель? Я не понимаю. Читать глазами — это так… неудобно.
— Ты выучишься читать и выучишь все языки, какие есть в этой книге.
— Для чего?
— Чтобы слышать эти стихи в своем сердце.
— Зачем это нужно?
— Еще один вопрос — и я закрою для тебя космос на семь лет. Это научит тебя терпению.
— Простите меня, Хранитель.
— Если прочтешь эту книгу, у тебя появится шанс выжить. — Хранитель потрепал меня по затылку. — Жизнь — это все, что у тебя есть, береги ее.
Хранитель был самым сложным человеком из всех, известных мне. Его личность складывалась из тысяч причудливых фрагментов любви и ненависти, каприза и воли; он принадлежал к тем, кто вечно сражается сам с собой. Я стоял, держа в руках пыльную книгу, которую он мне дал, смотрел в черные колодцы его непроницаемых глаз и видел там ад. Он расхаживал по комнате, как старый белый волк, попавшийся когда-то в капкан червячника. Его беспокоило что-то — возможно, то, что он отдал мне книгу. Он слегка прихрамывал и потирал на ходу правое бедро. Он казался одновременно злым и добрым, одиноким и ожесточившимся в своем одиночестве. Вот человек, думал я, который никогда не знал покоя ни днем ни ночью, старый-престарый человек, обойденный любовью, отмеченный войной, обожженный обратившимися в пепел мечтами. Он наделен громадной жизненной силой, и в конце концов его пыл и любовь к жизни привели его к извечному парадоксу существования. Он так любит воздух, которым дышит, и биение собственного сердца, что позволил естественному отвращению к смерти разрушить его живую жизнь. Он слишком много думает о смерти. Говорят, что он однажды своими руками убил человека, чтобы спасти собственную жизнь. Ходят слухи, что он пользуется непентесом, чтобы облегчить ужас уходящего времени и забыть хотя бы ненадолго боль прошлого и злобный рев настоящего. Я смотрел на глубокие линии его хмурого лица и думал, что эти слухи, очень возможно, правдивы.
— Не понимаю, — сказал я со смехом, — каким образом книга стихов может спасти мою жизнь.
Он остановился у окна, глядя на меня с невеселой улыбкой, сцепив за спиной большие, с набухшими венами руки.
— Я скажу тебе о Тверди то, чего больше никто не знает. Она питает склонность ко многому в человеческой культуре, но больше всего любит древнюю поэзию.
Я снова опустился на стул, не смея спросить, откуда ему известно о любви Тверди к человеческой поэзии.
— Если ты выучишь эти стихи, она, быть может, не прихлопнет тебя, как муху.