Но в то время логика “все вокруг так красиво, что не могло возникнуть без творца” казалась мне вполне убедительной. Эту веру во мне укрепил не кто иной, как Элвис Пресли, перед которым я просто преклонялся, подобно большинству моих друзей. Я покупал его пластинки, как только они выходили:
Итак, я боготворил Элвиса и твердо верил в существование некоего обобщенного создателя. Каков же был мой восторг, когда однажды, проходя мимо витрины магазина у себя в Чиппинг-Нортоне, я увидел там пластинку под названием
Я не вижу причин гордиться этим периодом истовой религиозности и рад сообщить, что продлился он недолго. Вскоре я начал понимать, что открытый Дарвином механизм эволюции – убедительная альтернатива моему богу-создателю как обоснованию красоты и кажущегося замысла живой природы. Об этом механизме мне первым рассказал отец, но поначалу – хотя я и понял лежащий в основе этого механизма принцип – мне представлялось, что он не все позволяет объяснить. Я был предубежден против дарвиновской теории под влиянием прочитанного в школьной библиотеке предисловия Бернарда Шоу к его циклу пьес “Назад к Мафусаилу”. В этом предисловии Шоу в свойственной ему красноречивой манере излагал свои сумбурные мысли, превознося ламаркизм (целенаправленную эволюцию) и понося дарвинизм (эволюцию механистическую), и благодаря его красноречию сумбур показался мне убедительным. В течение некоторого времени я сомневался в достаточности естественного отбора для объяснения всего, что он призван объяснить. Но затем один мой друг (из тех двух, вместе с которыми я впоследствии отказывался становиться на колени в церкви; кстати, ни тот ни другой не стал биологом) сумел разъяснить мне идею Дарвина во всем ее блеске, и я отбросил последние остатки теистического легковерия. Мне тогда было, наверное, лет шестнадцать. Вскоре я стал убежденным и воинствующим атеистом.
Я уже говорил, что к моему нежеланию преклонять колени школьные учителя относились спокойно, как настоящие англикане, и не обращали на это внимания. Но все-таки некоторых из них, по крайней мере двоих, мое поведение задевало. Первым был Флосси Пейн, который в то время вел у нас английский. Мне запомнилось, как он разъезжал на своем велосипеде, гордо выпрямившись и держа над головой зонтик. На одном из уроков Флосси потребовал от меня объяснений по поводу бунта, который я устраиваю, не преклоняя колени в церкви и призывая к этому других. Должен признаться, что я не сумел постоять за себя как подобает. Вместо того чтобы воспользоваться случаем и действительно призвать своих одноклассников последовать моему примеру, я, жалко заикаясь, промямлил, что урок английского не место для таких дискуссий, и замкнулся в своей скорлупе.