Поручика Давиденко я встретил впервые в мае 1943 г. в Дабендорфе, близ Берлина, в только что организованном центральном лагере Русской Освободительной Армии. Он сидел в кружке офицеров и с неподражаемым комизмом рассказывал, вернее, импровизировал анекдотический рассказ о допросе армянина его бывшим приятелем – следователем НКВД. В самой теме – часто применявшейся к мужчинам примитивной, но очень мучительной пытке – вряд ли содержалась хоть капля, юмора, но форма, в которую был облечен рассказ, обороты речи, психологические штрихи были насыщены таким искристым неподдельным комизмом, что слушатели хохотали до слез. В авторе-рассказчике ясно чувствовался большой талант, вернее, два: писателя и актера. Как когда-то у Горбунова.
Таков был внешний, показной фасад незаурядной натуры поручика Николая Сергеевича Давиденко. Действенный до предела, никогда не пребывавший в состоянии покоя, подвижной, неистощимо игристый, претворявший в пенистое вино всё попадавшее в круг его зрения, порою шалый, неуравновешенный, порывистый и разносторонне талантливый.
В беспрерывном движении пребывало не только его тело, но и его мысль, его душа. Каждое явление окружавшей его жизни немедленно находило в нем отклик. Он не мог оставаться пассивным. Вероятно, этим были обусловлены и разнообразные проявления его одаренной натуры. Углубленная научная работа в области физиологии сочеталась в нем с яркими проявлениями сценического таланта; вступив в журналистику, он проявил себя красочными реалистическими рассказами из военного быта и насыщенными подлинным темпераментом литературно-критическими статьями. Языками он овладевал шутя: немецкий он знал до прибытия в Германию, но незнакомому ему французскому научился за три месяца жизни в Париже, позже итальянский потребовал еще меньше времени, причем учился он им без книг, по слуху…
За несколько лет до войны он окончил Ленинградский университет, и его блестящая дипломная работа открыла ему двери в институт академика Павлова. Гениальный старик, зорко присматривавшийся к своим молодым сотрудникам, заметно выделял его. Он уловил кипучий ритм творческих устремлений, клокотавших в его самом младшем по возрасту ассистенте. Это кипение было созвучно душе старика, оставшейся юной в творчестве до последних дней жизни.
Уходивший в могилу ученый приласкал вступавшего в науку неофита. Тот отплатил ему любовью, в которой сыновнее чувство тесно сплеталось с преклонением влюбленного. Эту любовь Давиденко пронес сквозь горнило каторги и войны. Об академике Павлове поручик Давиденко не мог говорить так, как о других людях, кроме еще одного старика, позже вступившего в его жизнь.
Старый мыслитель был для его ученика не только гениальным физиологом, он осуществлял в себе то, что тогда еще подсознательно, но властно и неудержимо влекло к себе эту пламенную натуру. Павлов был для Давиденко частью той России, которой он не видел своими физическими глазами, но воспринял, ощутил духовным зрением, подсознанием.
– В Павлове сочетались все элементы русской научной мысли, – говорил он позже, – дерзостные титанические устремления Ломоносова, пророческое предвидение Менделеева, высокий гуманизм Пирогова… Мозг и сердце пульсировали в нем, сливаясь в единой дивной гармонии. Эта неразрывность и есть основная черта русской, только русской научной мысли.
Павлов давал Давиденко самостоятельные темы. Зависть толкнула кого-то из товарищей на донос. В результате тюрьма и Соловки в тот период, когда они уже стали маленькой частью огромной системы социалистического советского рабовладения, утратив свой первоначальный характер свалки недобитых врагов революции.
Попав на каторгу, Давиденко воспринял ее, как продолжение своей работы в институте академика И. П. Павлова. Он не мог и не хотел перестроить свой духовный уклад в соответствии с изменением окружающего.
– Каторга была для меня гигантской лабораторией, в которой, вместо собак и мышей, под моим наблюдением были живые, подлинные люди. Их рефлексы были обнажены, вскрыты до предела, до полной ясности. Подопытный материал давил меня своим обилием. Я не успевал анализировать и фиксировать его в моем сознании. Мне удалось ясно увидеть, понять лишь два основных рефлекса, вернее, комплекса рефлексов, владевших действиями этой массы. Первый, условный, выработанный рядом наслоений последовательных влияний, это – революция, советчина. Второй, глубинный, заложенный в генах, не подчиненный воздействиям извне – Россия, русскость. Эти комплексы были двумя полярностями, пребывавшими в беспрерывной борьбе. Первый давил извне, второй изнутри. Ареной этой борьбы была личность. В духовный строй самого Давиденко каторга внесла прояснение. Подсознательное влечение к России перешло в сознание и оформило в нем путь поиска ее, по кототорому он пошел, руководствуясь компасом методов, указанных ему Павловым.
Вспыхнувшая война его освободила. Каторжным лейтенантам резерва предложили “заслужить, прощение народа”. Воевал Давиденко, очевидно, на совесть: в плен был взят раненым в большом окружении под Минском.