Например, фундаменталист сокрушается об утраченных формах «простой жизни», не желая (более того — запрещая другим) видеть, что они никуда не исчезли, и даже не сильно изменились. Так, деревенские пересуды у колодца мало чем отличаются от многочасового сидения перед телевизором — и поэтому, кстати, «мудрый селянин» так легко превращается в «банального телезрителя».[140] Однако в фундаменталистской ретроспективе он обращается в «мудрого носителя вечных ценностей», кондово просветлённого созерцателя «живой жизни», которая «сама на всё даёт ответы». Точно так же религиозный фундаментализм точно так же рассказывает байки о временах простой, бесхитростной веры, когда люди меньше говорили и больше молились в сердце своём, а также изумляли небеса моральной чистотой. Опять же, с реальностью это не имеет ничего общего — зато эта олеография прекраснейшим образом
То есть в фундаменталистском дискурсе кондовость утверждает себя через демонстративное сокрушение о своём же оскудении.
Опять же, противоположностью фундаментализма выступает особая форма изолганности: наглое, хуцпанское[141] любование тем, чего нет или даже никогда не было, но что можно симулировать — например, упоение мнимыми достоинствами или мнимыми же страданиями. Одной из таких фигур является приписывание другим того же самого фундаментализма. Например, вся современная «антиантисемитская» риторика густо замешана на фигурах типа «антисемитизм — реакция иррациональной, звериной ненависти…», «из глубин быдляцого подсознания поднимается чёрная зависть к еврею — умному, находчивому, успешному…», «неотменимое наследие христианских преследований, ужас кровавого навета, впечатанный в гены антисемитов…» и так далее. Эти фигуры предельной изолганности зеркально отражают исходный кондовый посыл еврейского самосознания: «мы лучше всех, потому что мы лучше всех, и нечего тут».
Итак, кондовость выступает первичной формой недавания ответа путем отрицания вопроса. Это означает только одно: она выступает «нулевой степенью» изолганности.
Как ни странно, даже самое отвратительное выгрёбывание может быть оправдано и утверждено самым кондовым способом — например, фразой: «Ну чё ты при—бался к тому-то и тому-то: не видишь, что-ли, люди стараются». Это «люди стараются» снимает вопросы о честности или добросовестности этих стараний, подставляя вместо этого голый факт «демонстративно затраченных усилий», и запрещая обращаться к иным фактам (например, к результату стараний).
Выступая отправной точкой изолганности, кондовость сводит акт денотации: «Это есть то-то и то-то» к жесту, имеющему цель пометить территорию: «на том стою и не могу иначе» (или, грубее, «я здесь насрал и теперь это моё»).
Пространство в данном случае предстает
В этом пространстве-времени современности «почвой» неизменно является только то, что уходит из-под ног. Почва обнаруживает себя именно в том, что на ней нельзя просто стоять — за неё чем дальше, тем больше приходится
Кондовость — в описанном выше смысле — обычно приписывается «народу», в особенности русскому народу. В особенности — потому, что русским в принципе отказывают в каком бы то ни было «интересном содержании», не говоря уже о других свойствах. Там где даже в каких-нибудь отвратительных горцах принято усматривать этнографическую живописность (черкески-папахи-газыри и прочий чуркаганский фаршлык) и дикое величие страстей и нравов (кровная месть, джигит-кинжал, «мужчина не работает» и так далее), у русских разрешается видеть только серую, неинтересную жизнь, проводимую в бедных селеньях среди скудной природы и исполненную той самой кондовости. На возражения (русские-де не такие) обычно следует
Здесь петля затягивается: кондовость оказывается всего лишь орудием изолганности — и её же результатом. Наивное сознание, столкнувшись с юркой мышиной повадкой экстравертлявых лгунишек, — которые, однако, быстро-быстро сгребают под себя цопкими лапками всё сколько-нибудь ценное — пытается хотя бы