«Слов нет, ты хорошо летаешь, умненько. Ты хитрый летчик. И не вороти рыло! Это комплимент. Я, Углов, хоть и попроще тебя, но имею свой плюс: я смелее, чем ты, Витька, а смелость, как известно, города берет. И что бы ты ни болтал о разумной и неразумной доле риска — все это пустые слова. Похоже на выступление в прениях, когда уже заранее написана резолюция. Понял? Ты с сороковкой тянул, мекал и бекал не потому, что знал, где в ней тонко и что может лопнуть. Не-ет! Ты тянул потому, что очко у тебя зажималось… Вот тебе натуральная правда».
«Положим, Алексей Иванович, что все так именно и обстояло…»
«Что значит — положим? Кого положим? Факт! Все правильно я обрисовал. Все».
«Ладно. Согласен. Принимаю твои слова за доказанный, неоспоримый факт. И что же? Что получилось в конечном счете?»
«Понятно. Ты хочешь сказать: убился ты, а я — живой. Это хочешь сказать? Ну что ж, и при такой постановке вопроса я могу дать исчерпывающий ответ. И опять правду скажу. Когда-нибудь это все равно должно было случиться. Или ты не согласен?»
«Нет. Не согласен. С такими мыслями нельзя работать испытателем. С такими мыслями много не налетаешь. Мы же не камикадзе…»
«Подожди. Разве я меньше твоего налетал? Давай, Витенька, посчитаем! Теперь, кажется, нам обоим уже пора бабки подбивать. А камикадзе тут ни при чем. Они были фанатиками, и потом я не знаю, что у них на первом месте стояло: звон или дело…»
Жизнь в больнице текла волнами — то усилием воли Хабаров заставлял себя уходить в прошлое, то внешние обстоятельства выталкивали его в действительность: его бросало в боль, слабость, полузабытье; его выводили из оцепенения процедуры, его возвращали в палату руки врачей…
Пришла Клавдия Георгиевна, пощупала пульс, встревожилась.
— Частит? — спросил Виктор Михайлович.
— Немного.
— Не беспокойтесь. Это не от чего-нибудь, от мыслей.
— А вы не думайте о плохом.
— Постараюсь.
Клавдия Георгиевна присела на краешек кровати и стала выслушивать Хабарова. Виктор Михайлович потянул носом и спросил:
— «Подарочные»?
— Оказывается, вы и в духах разбираетесь!
— Разбираюсь. На меня вообще, Клавдия Георгиевна, красивые женщины действуют, в мыслях координация нарушается.
— Какая я вам женщина, я врач…
— Это нечестно — привязали к кровати и пользуетесь… Одариваете снисходительностью… Эх, Клавдия Георгиевна, Клавдия Георгиевна, не там мы с вами встретились и не при тех обстоятельствах…
— Виктор Михайлович, миленький, не надо…
— Чего не надо?
— Ну, слова всякие…
— Понял: велено не пылить пошлыми намеками?
— Вот именно — не надо пылить.
Клавдия Георгиевна велела сестре Тамаре, специально приставленной к Хабарову, поставить Виктору Михайловичу банки и поднялась, чтобы уйти.
— Клавдия Георгиевна, скажите Тамаре, пусть принесет зеркало. Просил — не дает. Боится, я расстроюсь, если свой портрет увижу, но я видел уже — в ноже. — И, встретив недоуменный взгляд Клавдии Георгиевны, уточнил: — Ну, в лезвии. У вас в больнице шикарные ножи из полированной нержавейки, даже удивительно.
— Ладно, зеркало я дам, только объясните: вам обязательно собой любоваться?
— Любоваться собой мне как раз не обязательно. Нужно распорядиться относительно мамы. Пока ей, наверное, еще ничего не сообщили или наврали: задержался из-за погоды, присел на вынужденную… Понимаете? Но раз мне тут загорать, как вы прошлый раз сказали, месяцы, значит, маму все равно придется ставить в известность. И мама, конечно, примчится.
Так вот, я бы не хотел пугать ее ободранной физиономией. У меня очень хорошая мама. Постоянно провожает, ждет, волнуется… Хоть от этого, — Хабаров провел рукой по лицу, — ее оградить.
— Оказывается, вы хороший сын, Виктор Михайлович…
— Не буду пылить и не стану уверять вас, что я и вообще очень хороший, хотя это именно так.
Клавдия Георгиевна ушла и вскоре вернулась в палату с сумкой.
— Нате, держите, — протянула она Хабарову маленькое дамское зеркальце.
Виктор Михайлович поблагодарил, приподнял над головой зеркало и стал внимательно разглядывать изуродованное лицо.
— Довольны? — спросила Клавдия Георгиевна.
— А что? Доволен. Могло быть и хуже.
Когда Клавдия Георгиевна оставила Хабарова одного, он попытался вернуться к прерванному «разговору» с Угловым, но ничего не вышло. Видно, ушла «волна», сбилась настройка мысли.
Хабаров подумал: «Мы очень охотно бываем строги к ближнему, но не любим судить себя. Конечно, самокритика — чудесное словечко, хотя я еще не встречал человека, который бы не в теории, а на самом деле любил заниматься этой работой… А так ли обязательно быть строгим к людям? Так ли это необходимо?
Пожалуй, все-таки надо.
Только на равных. Непременно на равных, не исключая из общего ряда и собственную персону.
Иначе строгость безнравственна…»
Между прочим, этому его учил тоже Алексей Алексеевич. Учил постоянно, не столько длинными разговорами, сколько практическими, иногда весьма болезненными уроками.
В тот день Алексей Алексеевич напутствовал Хабарова особенно тщательно. Разобрав весь предстоявший полет, что называется, по косточкам, предупредил: