Обрывки мыслей ползают внутри черепа, странные, непривычные, словно бы и не принадлежащие ему, десятнику Ксантиппу, не привычному к цветистым словам.
Десятник думает:
прощай, мальчик Искандар, не пожалевший своему воину Фригии…
прощай, базилевс Александр, сын Александра, так и не успевший стать Великим…
до скорой встречи, мой государь!
Спазм удавкой перехватил горло, накидывая на сознание покрывало блаженного забытья. Бросил во тьму. И откатился, выпустил обратно, в день, в свет, ошпаренный волной ослепительно-жгучей боли.
Над приоткрывшим глаза полемархом – тяжелое квадратное лицо с крутым лбом. Невыносимо, режуче ноет голова слева, чуть дальше виска.
В руке крутолобого гоплита – нож, измазанный кровью.
– Слушай, начальник, – торопливо, вперемешку с каплями слюны выбрасывают слова тугие губы «бычка», – он пока еще там, у персов… Но он скоро придет! Помнишь: ты бил меня по щеке? Взамен я взял твое ухо. Мы в расчете. А теперь – беги…
Нож, похожий на жирную сельдь, вспарывает путы. Это, оказывается, не так уж трудно: Ксантиппа вязали неумело, чем под руку попадется. Попался шнур от звонка. Повезло. С сыромятиной пришлось бы повози-ться.
– Прыгай в окно, начальник! – «Бычок» резко, но с расчетом полосует себе грудь крест-накрест. – Беги к коновязи! И дуй отсюда! Наши не заметят, не бойсь, даже Таракан! Ну же!.. Сейчас я закричу!..
Он осторожно заваливается на бок, поудобнее укладывает голову и откидывает руку, изображая верного присяге воина, увы, не сумевшего пресечь бегства преступника…
– Почему вы не?.. – Отчего-то Ксантиппу очень важно понять это, он готов даже промедлить пару бесценных секунд.
– Ну-у… мы люди простые. Кассандр неплохо платит… А мальчонка все-таки был перс…
– Но почему же тогда?.. – Ксантипп все еще медлит, уже перекинув ногу через карниз. – Со мной?! Почему?!
– Мы, как и ты, присягали царю, а не наместнику. А потом… беги же!..
– Ответь, прошу тебя!
– Ты не поверишь, начальник, – в выпуклых глазах «бычка» бродит такая обида, такая злоба и ненависть, что Ксантиппа – именно теперь! – пробирает дрожь, – ты не поверишь, но Царь Царей, пухом ему земля, подарил мне Вавилон, и он сдержал бы слово, если бы его не убили!..
Македонцы покидали город, пытаясь сохранить лицо.
Под грохот меди и переливчатое пение флейт.
Под шелест боевых знамен, гордо плещущихся в порывах ветра на высоких, пурпурных, увенчанных лавровыми венками и оскаленными медвежьими мордами древках.
Идеально ровная колонна, издали удивительно похожая на тускло серебрящуюся в лучах рассвета змею, чеканя шаг, спустилась с Пникса, оставив ворота Акрополя распахнутыми настежь, четко промаршировала по узеньким улочкам, ухитряясь не ломать строй даже там, где переулки изгибались под самыми причудливыми углами, – и замерла у городских ворот, ожидая дозволения победителя следовать восвояси.
Сверкая начищенными доспехами, каменея тяжелыми, схваченными натуго ремешками шлемов подбородками, воины стояли по шестеро в ряд, а по обеим сторонам колонны, улюлюкая, плюясь, выкрикивая проклятия и грязные пожелания, бесновалась афинская чернь, дождавшаяся, наконец, своего часа и сполна наслаждающаяся кратковременной вседозволенностью.
Гнилые фрукты, тухлые яйца, даже дохлые крысы, специально со вчерашнего полудня, когда было извещено о предстоящей забаве, выдерживаемые запасливыми афинянами на солнце, – тучи всей этой мерзости летели в македонцев, и стаи жирных мух с недалекого мясного ряда уже жужжали свои нудные песни, усаживаясь на испятнанную бронзу и все наглее пытаясь заползти под металл, туда, где пованивало и подрагивало теплое, мокнущее, доступное укусу живое тело.
И это было невыносимо. Руки воинов тянулись к рукоятям мечей, согласно договору о сдаче оставленных им победителями, и сариссы* подрагивали, готовые опуститься. Казалось, еще всего только миг продолжатся издевательства толпы – и бронзовая змея вздрогнет, раскинется веером, рванется вперед, круша, давя и преследуя без пощады вопящий, топчущий друг друга комок обезумевшего двуногого зверья.
Ничего не стоило бы разогнать скопище охлоса, распаленное мнимой беззащитностью тех, перед кем вчера еще оно пресмыкалось, но пальцы закаленных бойцов бессильно замирали, так и не сомкнувшись вокруг роговых рукояток.
Союзники победителей праздновали победу, и ничего иного не приходилось ждать от тех, кто не способен сам освободить себя. Непреодолимая мощь четырехтысячного строя была лишь видимостью, не более того, яркой заплатой, с позволения победителей нашитой на рубище капитуляции.