Что же умерло? Для него – умирает весь его мир, вернее то, из чего он черпает поэтическое вдохновение, – мир деревни. Его начинает не на шутку двоить: горожанин и сноб задыхается без необходимого ему деревенского воздуха. В 1920 году Есенин съездил на родину, в Константиново. Ему там очень не понравилось. Циник Мариенгоф в «Романе без вранья» утверждает, что в деревне стало Есенину просто непроходимо скучно. Если бы просто скучно, то не вывез бы он с родины отчаянного чувства, что случилось или вот-вот случится что-то, что разрушит собранную им хрупкую сферу смыслов, – и убьет его. Его образы, все, что им любимо, – исчезнет, потеряет поэтическое очарование, сделается никому не нужным. Он тоже постепенно начинает не совпадать со временем.
Все его попытки приладиться к советской власти, в общем-то, не удаются. Есенинское благополучие 1919–1920 годов – следствие исключительно блефа, обмана и необыкновенного личного его обаяния. «Своим», как Маяковский, он себя в большевистской России никогда не чувствовал. Есенин – частное лицо, поэт, пережиток романтической эпохи. Маяковский – власть, судия, работник революции. Он пишет сатиру на дезертира, клеймит позором запечную рябую харю с «козьей ножкой» в зубах и не желает слышать голосов усталости и зовов материнской жалости: «Возвращайся, сыночек, было бы за что помирать». Интересно эти маяковские сатиры подсветить материалами из дезертирских сводок – тогда сразу обнаружится объем проблемы, ее человеческое измерение, а не одна только жестяная плоскость агитки. «Постарайся перевестись в Саратов, – читаем в перехваченном письме. – Послужил, и довольно, приезжай хоть за теплым бельем, а там посмотрим…» «Нам очень обидно, вся молодежь дома, нет только вас четверых. Тимошку поймали и посадили в Калуге в тюрьму, остальные кто на вокзале, кто где…» «Твоего брата Ефима расстреляли, приняли за дезертира, а он был отпущен комиссией на шесть недель в отпуск. Кто-то сказал, что у него фальшивые документы, и его, не разобравши дела, расстреляли…» «Пока живу дезертиром, но придется идти, а то деревня понесет кару…» «У нас дезертиров расстреливают…» Голоса, голоса, по всей стране голоса. Вот эти-то голоса и слышит, ими болеет Есенин. А Маяковский не слышит. И не слушает. Ему ближе торжественный, убедительный тон резолюций. Он – государственный человек.
Даже портсигар Маяковского самодовольно блестит в траве, взирая на окружающее с презрением: «Эх ты, мол, природа!» Вот это самое надменное отношение к себе грядущего металлического мира Есенин чувствует совершенно отчетливо. В порыве откровенности, выдающей его тайное одиночество, он пишет Е. Лившиц, студентке, с которой познакомился во время поездки в Харьков весной двадцатого года: «Мне очень грустно сейчас, что история переживает тяжелую эпоху умерщвления личности, как живого, ведь идет совершенно не тот социализм, о котором я думал… Тесно в нем живому». В другом месте того же письма: «Грусть за уходящее родное звериное и незыблемая сила мертвого, механического».
В 1920-м им написаны «Хулиган» и «Исповедь хулигана» – стихотворения глубоко печальные, но еще не надрывные, как два-три года спустя – стихи о нежном поэте в беспощадное время.
Все это Есенин говорит совершенно искренне. При чем тут хулиганство? При том, что «нежное» – не нужно. У обреченного два выхода – в меланхолию или в бунт. Так вдруг в стихах, переполненных вариациями на тему «скоро мне без листвы холодеть…», появляется упрямая, как у Маяковского, фраза:
В общем политическом контексте 1920 года настроение Есенина было учтено, и осенью его слегка охолодили, засунув в тюрьму ВЧК, откуда его, правда, скоро вызволили товарищи. Что раздражило чекистов – «хулиганские» стихи или маленькая поэма «Сорокоуст», – мы не знаем. «Сорокоуст», конечно, и безнадежнее, и злее. Случай, послуживший поводом к написанию поэмы, – соревнование жеребенка с поездом, – слишком хорошо известен, чтобы подробно разбирать его. То, что Есенин ехал этим самым поездом в отдельном вагоне, не помешало ему воспринять случившееся в остро драматическом ключе. Так выстраивается метафорический ряд: железное – механическое – мертвое – враг. Последний элемент этого ряда более всего необычен. Слово «враг» редко встретишь у Есенина. Если «враг» – значит, допекло. И правда, не в пьяном чаду, а в трезвости, с глубокой тоской, именно с сердцем говорит он будущему: