— Ты задела кое-что посерьезнее моего «юного самолюбия», когда он родился и ты меня прогнала, — сказал Вэнрайль угрюмо. — Но я не мучил тебя так, как этот мальчик. То ты страдаешь из-за того, что он не желает понять и простить нашего прошлого и не пишет ни слова. То он пишет, — но в письме его говорится только о нем самом и ни слова о нас — и это тебя тоже волнует! Милая моя, тебе давно пора было вернуться домой к мужу, уж хотя бы для того, чтобы, браня тебя, он заставил тебя быть умнее! Джон счастлив, можно сказать, торжествует. Он имеет невесту, не сегодня-завтра получит должность. Он может оставить в покое грехи родителей! Нет, нет, Рэн, нечего тебе хмуриться и смотреть в сторону с видом страдающей мадонны! Я предпочитаю, чтобы ты была похожа на простую смертную, на мою жену! Джон идет своей собственной дорогой, и поверь мне, дорогая, ему и в голову не приходит, что его кто-нибудь может жалеть! Наоборот — он избранник, счастливец, который снисходительно жалеет других! Для человека его склада — да еще в этом глупом возрасте — нет лучше такого положения вещей. Пускай же все идет своим чередом. Напиши ему в ответ, что мы страшно рады за него, добавь, что, если выпадет когда-нибудь трудная минута и понадобится помощь — пусть вспомнит о нас. Эта девушка может составить его счастье, а может и вызвать катастрофу. Джону было бы это полезно. Ему слишком легко до сих пор давалась жизнь, дорога была проложена, и звук его собственных шагов заглушал для него шаги других. Он забывал, что каждый имеет право идти своим путем. Думается мне, что Кэролайн, которой жизнь представляется, вероятно, чем-то вроде Саломеи, пляшущей фокстрот, внесет нечто новое и довольно быстро заставит Джона забыть девиз «грешники должны быть наказаны». Знаю, ты про себя думаешь, что отец никогда не понимал и не поймет Джона, что отец не знает снисхождения! Рэн, дорогая моя, всем матерям следовало бы хорошенько усвоить одно — и твердо держаться этого всегда, не уступая позиции ни при каких обстоятельствах: матери имеют право на личную жизнь, что бы там ни говорили дети! И не обязаны покупать свободу ценою страдания, как поступила ты. Жизнь — для молодых? — Что же, пускай пользуются ею. Но если кто-то в восемьдесят лет еще имеет шанс выиграть в этой игре и если он играет честно, — не мешайте ему быть счастливым и делать счастливым и других!
Он закурил сигару и некоторое время молча смотрел, как аметистовый дымок вьется и рассеивается в голубом воздухе. Потом сказал тихо:
— Если даже Джон женится ради карьеры, — можешь быть уверена, Рэн, что девушка или догадалась или догадается об этом. И она даст Джону хороший урок!
— Ага, так и ты это подумал, когда читал его письмо? — упрекнула его вдруг Ирэн.
По худощавому лицу Вэнрайля побежали морщинки смеха.
— Подумал, — сказал он лениво. — И ждал, что когда окончу свои объяснения, ты увидишь, почему я так думал. Утешься, Рэн. Если Джон и сделал низость, то, по всей вероятности, ему будет дана возможность уплатить свои долги. Мисс Кэрлью, как мне кажется, такого сорта кредитор, который сумеет добиться уплаты — вот и все.
Глава VI
О, горечь, скрытая в упоенье!
О, оборвавшееся пенье горлинки!
Быстры крылья у любви, и шаги ее — шаги пантеры.
Первая ваша речь, если вы политический деятель; первый подписанный вами приказ, первое отданное распоряжение, если вы — глава фирмы; первое художественное произведение, вами прочитанное, — такие вещи не забываются.
Запомнится даже, какая была погода в тот день, когда свершилось это чудо, как вы были одеты, запомнятся волновавшие вас ощущения.
Первое выступление Джона произошло в помещении Хлебной Биржи, густо набитом разного рода людьми.
Были тут и рабочие с суровыми лицами и мозолистыми руками; и простоватые торговцы и ремесленники, склонные к многословию, и громкими криками одобрявшие то, в чем они весьма смутно разбирались; были и присяжные оппоненты, гордые своей репутацией «людей, которые не сдаются», — орешки, которых не разгрызть, потому что тщеславие сделало их очень твердыми.
В Хлебной Бирже было одновременно и душно, и сыро. На улице шел дождь. Сорванные ветром красные листья, занесенные сюда сапогами слушателей, валялись на грязном полу.
— Они меня осмеют, разобьют в пух и прах, — говорил себе Джон, облизывая пересохшие губы и прислушиваясь к бесстрастному голосу лорда Кэрлью, звучавшему с трибуны, к его уверенным словам, быстрым и метким ответам на возражения противников. Присутствие толпы, настроенной деловито и воинственно, вызывало в ораторе некоторый ответный задор. Но он говорил спокойно и смело, сохраняя свою обычную манеру. Джон же казался себе ничтожнее самого ничтожного из этой толпы. Толпа представлялась ему как бы одним человеком, с ухмыляющейся красной физиономией, с голосом, подобным реву быка, с шуточками, жалящими, как крапива, с глазами, устремленными в упор на него, Джона, и полными уничтожающего презрения.