— Все это очень интересно, — заключила госпожа Клебанов. — Как-то я рассказала об этом родственникам моего мужа… Подумать только — женщина с ребенком живут среди коров!
Через открытую дверь балкона доносилось странное металлическое лязганье.
— Это птицы стучат клювами по баку с водой. Только они приходят навестить меня… — пожаловалась мать Меира.
Я выглянул в окно. На балконе, на четырех кирпичах, покоился большой железный бак с водой — неприкосновенный запас жителей Иерусалима на случай необходимости. Госпожа Клебанов ежедневно крошила сухой хлеб на его крышку, и воробьи регулярно слетались на бесплатное угощение. Как и все птицы, обитающие в этом холодном, неприветливом городе, воробьи умели ценить добро, и госпожа Клебанов с удовольствием наблюдала за тем, как благодарно блестят их маленькие круглые глазки. По эху, которое отвечало на стук клювиков, утверждала госпожа Клебанов, можно определить, сколько воды осталось в баке.
Иногда раздавался стук более низкий и резкий, и это означало, что прилетел ворон, разогнал воробьев и теперь лакомится их хлебом.
Госпожа Клебанов не очень-то жаловала животных черного цвета, к тому же превосходивших по величине ее ладонь. Обуянная праведным гневом, она выбегали на балкон, размахивая шваброй. Громкими криками «убирайся вон!», «рух мин он!»[128] и «кишта!»[129] она прогоняла разбойника прочь.
Раскрасневшаяся, она вернулась в гостиную и тут же удалилась на кухню, чтобы успокоиться после биты, а заодно заварить нам чай. Наоми прошептала мне на ухо, что ее свекровь, как правило, собак бранит на иврите, коз — по-арабски, а кошек — исключительно на идиш, но, поскольку в данном случае определить национальность неприятеля было затруднительно, для пущей уверенности она обругала его на всех трех языках.
— Забрать ее в Иерусалим было то же самое, что вырвать цветок из земли и выбросить его на дорогу, пусть топчут, — говорил Одед.
Со дня свадьбы его сестры прошло много лет, однако время не притупило его досады. Помню, еще ребенком я ездил с ним навестить ее в Иерусалиме.
Взволнованный, еще не успевший сбросить с себя остатки сна, я бежал в предрассветной темноте к молочной ферме. Одед позволял мне вскарабкаться на самый верх цистерны и проверить надежность запоров на крышках.
Затем я засыпал в кабине и просыпался лишь с рассветом, когда Одед подъезжал к заднему двору молокозавода «Тнува — Иерусалим».
Наоми уже стояла там и махала руками; Одед приветствовал ее длинным, пронзительным гудком, а ночной сторож выскакивал из своей будки и кричал: «Тихо! Хулиганы! Пять часов утра! Люди еще спят!» Тогда водитель из Кфар-Виткина, приятель Одеда, открывал окно и возмущался: «Шимон! Шимон! Сам замолчи!»
Одед останавливался, выскакивал из кабины и обнимал сестру.
Потом он снова нырял в кабину и сгружал посылки из деревни, которые Юдит предварительно заворачивала в грубую коричневую обертку от молочного порошка и перевязывала веревкой. Внутри находились овощи, фрукты, сметана, творог и неизменное письмо.
— Это из дому, Наоми, только для тебя, слышишь? Съешь все сама, а ему ничего не давай! Я серьезно говорю, что ты смеешься?
— Если бы я был там, когда он появился, все закончилось бы иначе, — любил поворчать Одед, — никуда бы он ее не увез, этот Меир. Я бы его даже во двор не впустил. Через поле пролез, как шакал, который крадется в курятник. Мама твоя — тоже мне, большой герой! — не могла схватить его за шкирку и вышвырнуть к чертовой матери!
А через пару дней, когда мы ехали домой, я засыпал, убаюканный дорогой, и просыпался всегда на одном и том же месте — там, где молоковоз выезжал из Вади Милек и долина, от одного взгляда на которую на душе становится тепло, снова расстилалась перед нами. Одед рассказывал мне о железной дороге, некогда пролегавшей здесь, о голодных стадах, которые арабы-пастухи выводили попастись на плодородных деревенских полях, «А мы выходили и выпроваживали их плетками», о полицейском Швили и о разрушенной кирпичной трубе в поле, оставшейся от лагеря итальянцев-военнопленных.
— Ты ведь напишешь обо всем, правда, Зейде — выкрикивал Одед.
Глава 23
Яаков вскипятил кастрюлю с водой, вылил яйцо себе на ладонь, дал белку проскользнуть сквозь растопыренные пальцы, а желток поместил в мисочку. Он добавил немного вина и сахара, и в руке его заблестела мешалка.
Теплые винные пары коснулись моего лица.
— Яичный желток! — провозгласил он. — В нем наша жизнь и наша сила!
Его руки внезапно задрожали.
— Никогда не забывай меня, — вдруг сказал он.
— Не забуду, конечно, — ответил я.
— И Глобермана не забывай, и Рабиновича тоже.
— Ты устал, Яаков? Может, мне лучше уйти?
— Открой, пожалуйста, дверцу шкафа.
Я исполнил его просьбу.
— Будь добр, достань-ка оттуда коробку, — попросил Яаков.
Белая картонная коробка, длинная и плоская, пряталась за висящей одеждой как привидение.
Разумеется, я прекрасно знал, что в ней лежит.
— Открой ее! — сказал Шейнфельд.
Показались слегка потемневшие от времени туманно-белые кружева.