Закрыт он, — пояснил старик. — Хозяин в прошлом году умер. А сын его… Эх, я его, конечно, понимаю. Что за народ туда ходил? Ну я ходил. Да еще кое-кто из стариков. На нашем брате не развернешься, не разживешься. Доходу никакого. Сплошной убыток. Нет-нет да и помрет кто-нибудь — опять одним клиентом меньше. Старый хозяин на это внимания не обращал. Он и сам был порядочная развалина. Но сын-то его в будущее глядит. Открыто у него бывает всего-навсего три раза в неделю. В пятницу, в субботу и в воскресенье. Там тогда сидит парнище какой-то вроде как с граммофоном, и музыка наяривает вовсю. Молодежи нравится. Народ валом валит. Но старые клиенты больше не приходят. Музыка уж очень громкая для нас. Тут не побеседуешь всласть и в картишки не перекинешься. Что ж, я это вполне понимаю. Наше время ушло. На три рюмашки от меня да на пару стаканчиков от старых чудил дела не раскочегаришь. И все-таки, конечно, жалко. Раньше, бывало, в воскресенье, после церкви, мы там встречались. Весело было в компании. Н-да, что было, то прошло. Сейчас, правда, дальше по деревне открыли трактир, но туда надо ездить на автобусе, а на билет денег уходит как на полторы рюмашки из трех. Вот я и беру свою норму дома. Но выпивать в одиночку в своей комнате — совсем не то. Не хватает прежней компании. Потолковать не с кем. Ну а в остальном прочем, знаете, я страшно доволен. Мне все нравится. Очень даже нравится.
Прямо у того места, где построили новый мост через Амстел, меня остановил какой-то человек и спросил:
— У вас не найдется сигаретки?
— Ну конечно, — сказал я. И протянул ему пачку. Это был высокий, тощий мужчина, чуть постарше меня.
Свою просьбу он сопровождал широкой ухмылкой, но она не соответствовала его несколько испуганному взгляду.
— Мне немножко не везет в последнее время, с работой неважно, — сказал он. — Я, собственно говоря, грузчик по профессии. Перевозка мебели. Я всегда стоял в фургоне.
А теперь вот нельзя мне больше этой работой заниматься, доктор не велел. У меня на этот счет справка имеется. Могу показать.
Он полез во внутренний карман.
— Да я и так верю, сказал я.
Он вытащил руку из кармана и продолжал:
— Нет, тут ведь дело в чем: куча народу действительно думает: вот, мол, лентяй какой. А я вовсе не лентяй. За все берусь, за что угодно. Но вот на тебе — не везет, и все. Вы только представьте себе: четыре с половиной месяца проработал я в одном ресторане. На кухне. Посуду мыл. Что ж, ладно, хотя вообще-то я грузчик, мебель возил, ну да это уж дело прошлое. Стало быть, мыл я посуду. Как-то вечером кончаю работу. Иду в раздевалку. А там шеф стоит. И спрашивает меня: «Это твое пальто?» «Да, хозяин», — говорю. Он и скажи: «А это как тут оказалось?» И что же я вижу? В каждом наружном кармане насыпано по фунту сахару, хозяйского сахару. Я прямо обомлел. Говорю ему: «Хозяин, я знать не знаю, кто это сюда подложил. Может, кто подшутить хотел». Да только он не поверил. Куда там! Сказал как отрезал: «Ты это хотел стащить». Ну что за ерунда, господи ты боже мой! Не стану же я из-за каких-то двух фунтов сахару рисковать своим местом?
Он снова посмотрел на меня — теперь для того, чтобы убедиться, верю я ему или нет. Я не поверил, но все-таки сказал:
— Ну конечно же, нет.
Он улыбнулся. Очень я ему угодил. Потом лицо его приняло озабоченное выражение.
— Я, конечно, объяснял, что к чему, язык-то у меня хорошо подвешен, да что толку? Вышвырнули меня на улицу без всяких. Еще и с полицией завели канитель из-за этого. Н-да. Из-за двух фунтов сахару. А я вообще сладкого терпеть не могу. Угости вы, к примеру, меня пирожным, я бы отказался. Я и в кофе себе кладу всего-то маленькую ложечку. Так на что же мне ихний сахар? Нет, значит, кто-то решил мне насолить. Кто? Почем я знаю. У нас там работало много мойщиков посуды, и все ненадежный народ. Знаете, прихлебатели хозяйские, вор на воре. Люди, которые никогда не имели порядочной профессии. В сущности, мне они не компания. Но что поделаешь? Приходится браться за что попало. А потом тебя же и вором выставляют.
Он немного помолчал. Потом спросил неуверенно:
— У вас не найдется случаем какой завалящей монетки?
— Найдется, — сказал я.
И, пока я открывал кошелек, он смущенно твердил:
— В данный момент трудновато мне приходится.
— От этого никто не застрахован, — ответил я, чтобы немножко подбодрить его.
Но он не улыбнулся. Положил рейксдалдер в карман и сказал, очень серьезно и впервые вполне откровенно:
— Знаете, я — зеландец. Прожил там восемнадцать лет у сестры. Но вот чертовщина, после того наводнения мне так никогда больше и не везло в жизни.
Эх, жизнь
Четвертого мая мы с женой, как водится, положили тюльпаны к памятнику на Ветерингплантсун, в двух шагах от нашего дома, и приняли участие в минуте молчания, которая с течением лет становится все менее продолжительной. При этом мы глубокомысленно смотрели в воду канала. Все течет. И все стирается.