Я представляю, что Раковский объявлял Шаляпину этот жестокий и несправедливый приказ со всей мягкостью и тактичностью, на которую был способен. И тем не менее, рассказывал он, Шаляпин разрыдался. Его с трудом удалось успокоить, он вышел из посольства заплаканный и озлобленный, чтобы больше никогда не возвращаться ни в посольство, ни на Родину.
Рассказывая об этом эпизоде, Раковский, понятное дело, не выражал никакого осуждения приказа из Москвы, но даже его ортодоксальным слушателям была очевидна дикая несправедливость по отношению к артисту и к русскому искусству. Впрочем, свое отношение к художественным ценностям Сталин доказал достаточно ясно, взрывая кремлевские храмы, разрушая художественные сокровища России, продавая американским миллионерам полотна Тициана и Рембрандта из государственных музеев.
Но удивительно, что сейчас, когда Шаляпин канонизирован, когда его память вылизывают, когда устраивают музеи Шаляпина, везде обходится вот эта история: как отлучили его от Родины, как сделали его эмигрантом. Удивительно, но рабский страх перед Сталиным живет в костях и жилах людей, которые не знали его, которым этот страх передан почти генетически! Поразительное подтверждение лысенковской теории о передаче по наследству благоприобретенных свойств…
А уже приближались сроки. 1937 год я с Оксаной встречал в Кремле у Осинских. Не помню, чтобы какая-нибудь встреча Нового года была такой веселой. Молодой, раскованный и свободный Андроников представлял нам весь Олимп писателей и артистов; Николай Макарович Олейников читал свои необыкновенные стихи и пел ораторию, текст которой состоял из одного слова — гвозди… И под управлением Валерьяна Валерьяновича Осинского мы пели все старые любимые наши песни, которые мы всегда пели во время вечеринок: "Колодников", "Славное море — священный Байкал", "По пыльной дороге телега несется…". Все эти тюремные песни из далекого и наивного прошлого. Которое не может повториться. Оно и не повторилось.
Ибо то — будущее — было совсем другим.
Из большой и веселой компании, встречавшей тогда 1937 год, в живых осталось четыре человека: дочь Осинского — Света, которая была тогда еще маленькой девочкой; приятель Димы Осинского и мой — Петя Карлик: отбухавший свои десять лет в Норильске, погибающий от болезни Паркинсона Ираклий Андроников и я…
И прошел январь, и наступил февраль, которые я плохо помню, потому что очень болела, почти погибала Оксана. А когда все с ней успокоилось и я очнулся — началось… Арест, суд, расстрел всех наших богов-военачальников… Арест Рудзутака и еще, и еще… Не помню: происходили ли тогда у нас какие-то разговоры об этом с Иваном Михайловичем. Кажется — не было. Жизнь проходила по-старому, Оксана выздоровела, и мы как-то лихорадочно наверстывали пропущенное: гости, застолье, хмельное шумство за столом.
7 июня Глеба Ивановича вызвал к себе новый нарком внутренних дел и генеральный комиссар государственной безопасности — Ежов. Из кабинета Ежова Глеб Иванович не вернулся. Иван Михайлович приезжал с работы поздно, заставал почти всегда гостей, садился за стол, как всегда, непроницаемо оживленный. Почти никогда я в эту последнюю неделю не оставался с ним наедине, чтобы спросить. Что спросить? Хотел, чтобы он ответил мне на страшные, возникающие вопросы. Да не успел.
14 июня в Театре Вахтангова была премьера. Главную роль играл наш приятель Володя Москвин. Премьера прошла с успехом, мы дождались, когда он разгримировался, и — как мы договорились — пошли все вместе на Спиридоновку. Была дивная ночь лета, мы шли домой, смеясь и дурачась, — прятались за этим весельем от ужаса, уже прочно поселившегося в нас.
Поднялись на площадку и позвонили. Дверь открыла не наша Клава, а незнакомый военный в энкаведевской фуражке. Фельдъегерь, подумал я, удивляясь любезности, с которой он нас пропускает вперед. Но почему-то в прихожей оказалось много фельдъегерей… В дверях столовой показалось белое, застывшее лицо Софьи Александровны, и я сразу же понял, что происходит…
Любезные "фельдъегери" пропустили нас в столовую и сказали, чтобы мы вели себя тихо… За столом сидел окаменевший Николай Николаевич Озеров и наши старые, добрые друзья — Вознесенские. Хозяин — Иван Михайлович — еще не вернулся с работы. Голубые фуражки уже копошились внутри кабинета, другие фуражки дежурили у дверей, у телефона, наблюдали за присутствующими. Володя Москвин сел за стол, взял в руки бутылку коньяка и повернулся к командовавшему этой операцией чину:
— Вы! Пить можно?
— Если только не хулиганить…