— Я тебя не повредил, Ковбой? — спросил он участливо.
Ему ответил Иван:
— Все в порядке, Арсен. А ты бьешь — не гладишь!
— Не я, — скромно сказал Арсенов, — боксерская выучка.
Сережа Лепковский принялся объяснять непосвященным, что состояние гроги приравнивается к нокауту. Хотя боксер держится на ногах, он не способен к продолжению боя, как говорится, «плывет».
Мы приняли к сведению его объяснение. Но развернувшееся перед нами зрелище не показалось нам убедительным. Слишком много в нем условного. Дать по шее почему-то запрещено, а в глаз сколько угодно. Берущий верх вдруг объявляется побежденным, потому что он якобы «плывет». А кто его знает, «плывет» он или нет, ему-то самому виднее. Во всяком случае, «плывущий» Ковбой вполне мог прикончить Арсенова, не выбрось Иван полотенце. Конечно, Арсенов показал всякие ловкие штучки, но Ковбою они вовсе ни к чему, чтобы набить рожу кому хочешь. Петя Арсенов ничего не знал о наших крамольных мыслях, он был полно и светло счастлив…
— Слушай, Ковбой, что сказал тебе Иван, когда ты к нему бросился? — спросил я через тридцать пять лет после описываемых событий.
— Помойка.
— Что значит «помойка»?
— Ну, он напомнил мне о той драке… у помойки, — неохотно пояснил Ковбой.
— А ты?
— Я говорю: не лезь, он мой, дай мне его сделать.
— А он?
— Если, говорит, ты сделаешь его, я сделаю тебя. При всех. Хуже, чем на помойке. Меня это не устраивало, — усмехнулся Ковбой, — и я поздравил победителя.
Разговор происходил недавно, возле той самой помойки, где тихий Иван избил Ковбоя за издевательство над девочкой Лаймой. Прогресс коснулся и этого уголка вселенной. Вместо громадного деревянного ящика, через край заваленного отбросами — их мощный дурман достигал моих окон на третьем этаже, равном нынешнему пятому, — стояли рядком жестяные амфоры с запирающимися крышками. Изящно, гигиенично, и никакого запаха. Но и никакой поэзии. Сюда не придет дядя Митя, крючник, золотой человек, чтобы, покопавшись железным прутом, загнутым на конце, набить мешок всевозможными ценными отбросами. Дядя Митя обожал детей, вечно возился с ними, одаривал свистульками и оловянными солдатиками, добытыми в том же руднике.
Мы, трое пятидесятилетних людей, — Лайма, Вовка и я — сидели в крошечном садике возле помойки. Садик некогда принадлежал знаменитой Высоцкой, владелице крупнейшей дореволюционной чаеторговли. Это она сказала крылатую фразу, всплывшую при нэпе: «У кого из нас нет двух-трех миллионов». Выселенная революцией из своих палаццо, старуха Высоцкая поселилась в нашем доме, на первом этаже, в комнатах с окнами на помойку. Окна находились под прямым углом одно к другому, и сметливая старуха поставила заборчик от окна к окну, не только загородившись от помойки, но и выгадав себе треугольный участочек, где посеяла траву, посадила цветы и врыла в землю лавочку. Межоконья она увила плющом и диким виноградом. И хотя весь ее надел был чуть больше тех садиков, что андерсеновские хозяйки выращивали на подоконниках, домовый пролетариат не мог смотреть сквозь пальцы на хищнические действия старой акулы. Потребовали, чтобы Высоцкая сделала свой сад доступным для всех граждан, проживающих в доме. Старуха повиновалась, но повесила объявление, что в открытом для массовых гуляний саду «категорически запрещается ездить на велосипеде».
И вот в этом-то саду мы встретились. Удивительно, что зеленый треугольничек уцелел при всех перестройках дома, даже разросся, — конечно, вверх, по стенам, вширь некуда было. Веточки дикого винограда с красноватыми листьями достигли третьего этажа. У каждого из нас были дом и семья, но то принадлежало настоящему и будущему, нам же хотелось выкроить себе уголок чистого прошлого в сегодняшнем мире. Лайма сказала: «Сады Семирамиды Высоцкой», — и мы сразу поняли: это то, что нам надо. Уединенно, тихо, прохладно, к тому же овеяно дыханием былого. Разросшийся виноград совсем закрыл окна, обеспечив нам укромность. Вот только лавочка оказалась маловата — уж очень мы «выросли», особенно Ковбой. Высокий, стройный юноша стал громадиной, красивой, представительной, но прямо оторопь брала — до чего же много этого человека на белом свете! Мы с Лаймой тоже не былинки, и все же занимаем куда меньше места в пространстве. Я низкоросл, а Лайма, затянутая во все свои дамские штучки, ну, не тростинка, конечно, какой там! — но вполне в норме. К чести Вовки, он не отяжелел, не утратил подвижности. Вообще-то наружность у него как раз по занимаемому посту. Предупреждая всякие шуточки насчет его выдающейся карьеры, Ковбой сказал, едва мы обменялись рукопожатиями:
— Давай сразу — чего тебе от меня нужно?
— Чтобы ты вернул мне молодость.
— Вот этого-то я как раз и не могу.
Он ошибался, он делал это — фактом своего присутствия и тем, что сам не вовсе покинул страну детства. По разным причинам не отпускало нас детство. У меня это связано с писательством, а у него — с немолодой женщиной, так старательно затянувшей свое располневшее тело, так естественно соединившей на увядшем лице ухищрения косметики с молодым блеском глаз.