Но да не заподозрит нас читатель в некотором пристрастии к безобразным проявлениям фанатизма, которые, к сожалению, встречаются в нашем отечестве весьма нередко. Пишущий эти строки имел случай сталкиваться с весьма многими оттенками глаголемого старообрядства, и никто более его не сознает всей уродливости и праздности этих суесловий и препираний о мертвой букве, которые составляют всю сущность раскольнических убеждений, но он практически убедился, что за этим безобразием скрываются нередко побуждения, заслуживающие внимания уже по одной своей искренности, что эти побуждения следует, и непременно следует, отличать от самых проявлений их и что, наконец, кроткое и терпеливое убеждение и ласковость обращения во всяком случае гораздо более могут принести делу пользы, нежели все возможные плети капитана-исправника, которого плотская мысль не в состоянии понять иных побуждений, кроме побуждений желудка и половых органов.
Позволяем себе сделать здесь ссылку на статью «Старец», помещенную в 22 № «Р. вестника» за прошлый год, которая может дать читателю возможность яснее уразуметь смысл наших настоящих слов. Автор заставляет говорить здесь одного из коноводов раскола:
«А все, сударь, благость! Она, одна она, совлекла с меня ветхого человека! Не просвети нас великий монарх своим милосердием, остался бы я, кажется, о сю пору непреклонен, и все бы враждовал и как зверь подземный копал во тьме яму своему ближнему по крови. По той причине, что будь для нас время тесное, нет нам резону от своего отставать; всяк назовет тебя прелестником, всяк пальцем на тебя укажет… ну, а мы хоть и мужики, а свою совесть тоже имеем. Теперь другая статья; теперь для нас любви действо видимо, если, по выражению Святого писания, ныне наста время всех освящающее… Ну, и идем мы с упованием, потому что слышим глас любви, призывающий нас: вси приидите, вси напитайтеся».
И действительно, кто знает, что, быть может, в этом заблудшемся стаде есть множество кающихся и недоумевающих, которые потому только не совлекают с себя ветхого человека, что совесть их еще робка и что необходимо внешнее, но очень осторожное и мягкое усилие, чтобы осветить эту робкую совесть светом истины? И потому нельзя не отозваться с полным сочувствием благородным и горячим словам почтенного автора «Сказания», выписанным нами выше.
Но обратимся к прерванному нами рассказу о жизни старца Даниила, извиняясь перед читателем в слишком пространном уклонении от этого рассказа. Отпущенный, за неспособностью к работе, на волю (на пропитание), он ни о чем уже не думал, кроме спасения души своей. Поселился он близ города Ачинска в деревне Зерцалах. Там была и келия его, «подобно гробу, выкопанному в земле, ширины — вершков двенадцать, вышины и длины — в его рост, а окошечко на восток самое маленькое». Пища его была хлеб, и то больше гнилой, да еще иногда картофель; одежда, по рассказам очевидцев, такая, что «если б бросить на улице, то никто бы не поднял». Молитва его была беспрестанная и духовная; он весьма любил молчание и даже нужное говорил кратко и мало и более притчами, «а разговоров мирских, политических и исторических даже отнюдь не терпел». Чтобы дать понятие о его подвижнической жизни, достаточно сказать, что пред вкушением пищи он под пояс себе забивал деревянный клин, чтобы менее съесть. Незадолго перед смертью он снял с себя вериги, и на вопрос, почему он это сделал, отвечал, что они не стали уже ему приносить пользы, потому что тело его так привыкло к ним, что не чувствует ни тяжести, ни боли. Замечательно высказанное при этом следующее воззрение на подвижническую жизнь: «тогда только полезна вещь, или подвиг, или добродетель для души, когда они наносят скорбь или обуздание телу… Пусть лучше говорят, что Даниил ныне уже разленился и вериги с себя скинул: это будет для меня полезнее…» Нестяжание его было совершенное; милостыни не подавал и не принимал, работал безмездно, к бедным ходил жать и косить, но преимущественно в ночное время, чтобы никто не мог его видеть. От постоянного молитвенного стояния на коленах его наросли струпы бугром, и под ними завелись черви.