Конечно, тяжело. Вспомнили, как иногда хотелось всё бросить к чертовой матери. Всё забыть. Уволиться, уехать, исчезнуть. Вязкое месиво лежало на улочках, по жиже продирались к подъездам, долго отскребая ноги от налипшей грязи. Спасали сапоги, оставшиеся с войны, плащ-накидки, офицерские сумки, в которых можно было сохранить документы сухими, спасало непонятно откуда берущееся здоровье. И какой противный, нудный был дождь! Он лил целыми неделями. В такие дни и ночи всё тянулось, как резиновое. Но именно тогда рождались светлые надежды, всплывали приятные воспоминания, уходила из души тревога, а из тела озноб. Откуда что бралось?
– Вань, а где Семенов? Дорогу что мостил, помнишь? Не вижу его давно.
– И не увидишь. Плох он. Единственный опротестовал увольнение. «Зачем тебе? – говорили ему. Дали пособие, а так ничего не дадут». А он заладил: «Я уже всё получил, ничего больше не надо. И это я ухожу, а не меня. Вот мое заявление». Поставил в дурацкое положение руководство, не дав побыть благородным.
– Ну и правильно. Сейчас же на дуэль не вызывают.
– Кого, этих? Жаль, не пристрелил их в детстве Бендер из рогатки.
– А я недавно в киношку выбралась. Посмотрела японский фильм, «Легенду о Нараяме». Не смотрел?
– Ты же знаешь: не хожу я по кино.
– И правильно. И я после этой «Нараямы» зареклась. Два часа показывали, стыдно сказать, то ли людей, то ли обезьян.
– Фантастика?
– Да какое там! Деревня японская всамделишная, но дикая какая-то. И люди только и заняты, что еду добывают и это, ну, это самое…
– Едят ее?
– Тебе всё есть! Секс, во!
– Ну, мать, сподобилась на старости лет! Чего занесло-то?
– Да говорили: хороший фильм. Вот и пошла. Ушла бы, да посередке сидела, и никто не уходил.
Все пялились на это самое. Ты постой, главное не сказала. Когда уже в самом конце зимним утром сын потащил на себе в гору старую мать, обычай такой в деревне был: стариков бросали в горах замерзать, чтоб не объедали, – я, Ваня, замерла. У меня сердце перестало стучать. Да неужто ж это люди?! Думала, умру, если он ее бросит. Не смог. А я зарыдала, стыдно сказать, хрипеть стала, задыхаться. Не помню, как меня занесли куда-то, отходили. Вышла на улицу, гляжу: кругом старики, старухи, и в сторонке парни. И друг на друга не смотрят. А мне жутко: ну, думаю, сейчас парни подхватят нас и потащат в горы…
– Да какие горы тут, Ася? Успокойся.
– И ты знаешь, кого они напомнили мне, парни эти? Мальков! Вот когда мальки из икринок выводятся. Глупые такие, одинаковые и бесчувственные! Синтетические! Мне кажется, они сейчас и будут всем заправлять.
– Брось, твоя Танька разве такая? И Сергей? Кстати, как он?
– А, в драмтеатр устроился, главным инженером.
– Ну чего, хорошо… Жаль, такого специалиста страна потеряла!
– Ваня, а где она, страна? Крым, и тот отдали!
– Да уж, Крым, словно пробку в резиновой лодке выдернули…
В пятницу вечером позвонила Диана Горская. В будние дни Горская работала искусствоведом, а по воскресеньям торговала на «Ярмарке выходного дня», но не предметами искусства, а китайским и турецким ширпотребом. Помимо живописи, скульптуры и ходового товара Диану живо интересовали спортивные мужчины, и первый ее вопрос был о Попсуеве:
– Как поживает мой Дорифор?
Искусствоведы любят сыпать словечками, бывшими в ходу бог знает когда. Но поскольку Горская занималась еще и просветительством, копьеносца Дорифора, олицетворяющего канон «атлета в покое», все ее знакомые знали как соседа по площадке. Греческий воин был точь-в-точь Попсуев, разве что древнее, пониже и зачем-то с копьем.
– Он в порядке, вспоминал о тебе, – успокоила подругу Несмеяна.
– Ты всё на заводе? – поинтересовалась Диана.
– Уволилась. В центр стандартизации позвали начальником отдела.
Поболтали о том о сем.
– Скучно будет, заходи с мушкетером со своим на кафедру вечером, чай попьем.
– Зайду, – пообещала Несмеяна. «Кстати ты пригласила меня, подруга, кстати», – подумала она.
Не зная, куда деть себя в воскресенье, Несмеяна отправилась в филармонию. В середине «испытательного срока» они слушали «Реквием» Моцарта, у Сергея были слезы на глазах… Пожалуй, лишь классическая музыка способна придать душевной какофонии некую гармонию. Попса с ее словоблудием противна, театр раздражает нарочитостью. Куда еще податься?
По пути в филармонию прошла мимо собора, хотела зайти, но отвратил вид испитых нищих у ворот. Подумала: «Где же твое милосердие, Несмеяна Павловна? Господи, прости!» Подала мужичкам милостыню и, перекрестившись, зашла. В храме испугалась строгого лика Христа справа от царских врат. В смятении наткнулась на церковный ларек у выхода, купила иконку Богоматери и ушла, затылком и спиной чувствуя взгляд Господа.