— Несчастный, ты просто не хочешь понять! Ладно, буду откровенна. Знаешь ли ты настоящую причину моей, как ты говоришь, жадности?
— Ну?
— Хорошо! Я сама против скупости разбогатевших бакалейщиков и хочу дать ей бой! Моим оружием будет миллион! Я хочу быть первой на приеме в префектуре Орлеана, хочу, чтобы монсеньорnote 33 попросил меня о вспомоществовании беднякам. Роскошью и неслыханной милостыней я хочу затмить этих иссохших богатых вдовушек, хочу, чтобы у моей дочери была карета с гербами…
— И ради этой красивой мечты ты отправляешь меня навстречу океану, желтой лихорадке, диким зверям, убийственному экваториальному климату?! Не слишком ли высокая цена для твоих амбиций?note 34
— Ты находишь их неуместными?
— Я нахожу их неуместными, идиотскими, возмутительными! Можно подумать, что в Орлеане не знают, с чего начинали твои предки…
— Феликс!..
— Они торговали кроличьими шкурками. Ходили по деревням с лесенкой за спиной и принюхивались, не пахнет ли кроличьим рагу. Если есть запах, значит, есть и желанная шкурка.
— Месье! Вы нанесли оскорбление моей семье!
— Я никого не оскорбил, так оно и было. Твои предки — бравые ребята, они всегда искали, чем бы поживиться. Правда, в чем им не откажешь, так это в честности. На ужин у них подавали головы от копченой селедки, а на обед — постный суп. Они разбогатели на торговле старьем и шкурками. И в этом нет ничего постыдного. Но все орлеанское общество умрет с хохоту, узнав об уморительной претензии присутствующей здесь мадемуазель Аглаи Ламберт. Твои родители, безусловно, достойны всяческого уважения, но что делать, — до высшего света им далеко.
— О! Вы, несомненно, были бы счастливы прикарманить прибыль от нашей скромной торговли!
— Я этого не говорил! К тому же вы, кажется, забыли, что наши доли в деле равны. Мой отец, знаете ли, тоже не из последних оборванцев.
— Покончим с этим, сударь. Вы унижаете меня, и я вам этого не прощу. — Взгляд ее стал колючим, даже жестоким.
— Но… дорогая моя, — спохватился несчастный бакалейщик. Он слишком хорошо знал этот взгляд, таящий угрозу, взгляд укротителя. От недавней решительности не осталось и следа. — Дорогая моя!.. — У него чуть было не вырвалось «дорогуша», как до сих пор еще говорят в провинции. — Однако…
— Достаточно! Мне стыдно за ваше малодушие… я никогда не забуду, что вы заставили меня краснеть перед вашим другом.
Хозяйка была мертвенно бледна, губы побелели, рот искривила страшная гримаса, глаза метали молнии. Она выскочила из-за стола, отворила дверь в соседнюю комнату и исчезла.
— Ах! Вот как? — заорал бакалейщик не своим голосом, оглушительно ударив кулаком по столу. — Хорошо же! Посмотрим!
— Право, Феликс, успокойся, пожалуйста, — пробормотал моряк, оторопев от неожиданной вспышки гнева.
— Мой бедный Поль, ты не знаешь ее. Теперь моя жизнь превратится в сущий ад на полгода, а то и больше. Аглая из тех, кто долго не сдаются… Боюсь, как бы чего не вышло. Пойдем-ка отсюда, а не то я все здесь переломаю или запущу чем-нибудь в окно.
Мадам Обертен заперлась в своей комнате и больше не выходила. Каково же было ее удивление, когда муж не вернулся ночью.
— Ба-а! Да не загулял ли он с капитаном? Ну ладно, месье Феликс, утром я вам устрою…
Но все случилось как раз наоборот. Очаровательная бакалейщица впервые со дня своей свадьбы завтракала в одиночестве. Она, словно тень, бродила по дому и кладовым, не находя, на ком бы выместить зло.
В томительном ожидании время текло все медленнее. Феликс не объявлялся. Наступил час ужина — никого. А потом — вторая бессонная ночь в гневе, в одиночестве, в тревоге.
На следующее утро, ровно в восемь, испуганная мадам Обертен решилась сообщить в полицейский участок об исчезновении мужа. Но как человек дела прежде разобрала почту. В образцовом торговом доме почта не может ждать.
Она наугад принялась рыться в ворохе писем со всех концов Франции, как вдруг наткнулась на большой квадратный конверт с парижской маркой, надписанный почерком ее мужа. Лихорадочно вскрыв письмо, залпом прочла несколько строк, улыбнулась и начала снова, уже вслух, как бы стараясь глубже проникнуть в смысл прочитанного: