Ранним утром мы побежали к бане проверить, жив ли старик — ведь его могли запарить черти, — и удивились, что он жив и здоров, сидит на пороге и обувает чистые сапоги. И сам он был умытый, чистый, лысая голова влажно блестела, в русой широкой бороде застряли прозрачные капли.
— Никаких чертей нет, ребятишки, — весело ответил он. — Это бабки вас пугают, а чертей нет, есть только злые глупые люди.
— А бог? — спросил я.
— Бо-ог?.. — Он удивленно прищурился, глядя на нас, подумал. Потом сказал серьезно: — Бог есть, ребятишки. Должен быть. Как же без бога, если на большого человека и то мы молимся?
— А сказки ты знаешь?
— Ну как же, обязательно знаю. Без сказки, как без молитвы, нельзя, трудно. Вот, к примеру, такая: «Жил-был Курыль-Мурыль…»
Тут подошла вдова тетка Секлетинья и пригласила его завтракать. Сказку он досказал потом, когда ремонтировал тетке Секлетинье печь, но меня при этом не было, были только Верка да Марфутка, ее дочери, обе на редкость бестолковые и забывчивые, они не запомнили.
До начала сенокоса старик ходил из дома в дом и выполнял разные заказы: чинил сапоги, шил тапочки из брезента, делал грабли и деревянные вилы — что попросят, то и делал. Его руки знали любую работу.
Вечером он покупал в магазине шкалик водки и разноцветных липких леденцов и шел ночевать в баню. Это время для нас, ребятишек, было самым счастливым. Мы окружали его, как цыплята клушу, сосали леденцы и весело сопровождали до бани, где Курыль-Мурыль — эту кличку он принял от нас охотно и отзывался на нее, как на имя, — выпьет свой шкалик и станет рассказывать нам сказки. Много сказок он знал: про умного царя и про Иванушку-дурачка, про злую старуху и доброго старика, про зверей разных — лису, медведя, зайца, волка…
Когда наступил сенокос, Курыль-Мурыль тоже пошел косить, но не в луга, где работали все колхозники, а на бросовые земли вокруг села. Почему на бросовые? Почему не вместе со всеми?
Я не знаю. Не успел узнать. В село приехал быстрый милиционер или военный, а вскоре наша семья покинула Хмелевку, чтобы есть досыта хлеб, на который в городе отменили карточки.
— Значит, служишь? — спросил Курыль-Мурыль.
— Заканчиваю, — сказал я. — Осенью домой.
— И в Хмелевке с тех пор не был?
— Не был. Лет пятнадцать уже.
В стороне, возле пушки, стояли солдаты, чтобы не мешать нашему разговору, а мы сидели на развалинах бани и курили.
— Не дотянул, значит, до генерала, — сказал он с усмешкой.
— Не дотянул. — Я уже успокоился за разговором и принимал иронию без обиды — виноват, что делать…
— Зычно ты кричишь, громко, я чуть не испугался. Председатель вот так же на меня кричал тогда. Хмелевский председатель. Серьезный он был у вас, глупый. Возьми, говорю, в луга, Христа ради, платы не надо, пусти только, разреши вместе со всеми, с народом! Не положено, говорит, ты ликвидирован как класс. А я ведь с тридцатого года не косил, истосковался…
— Ты любил косить.
— Любил. Ты — сказки, а я — косьбу. На тех лугах сейчас пароходы гудят — море, ровесники мои кто умер, кто уехал, молодых не знаю.
— Давно был?
— В Хмелевке? Да лет уж шесть тому или семь. Как свободно стало, так и поехал, не утерпел, дурак. Там и кладбище перенесли на другое место.
Он сидел сутулый, морщинистый, маленький, и я с болью почувствовал, как он невозвратимо стар и как, должно быть, устал среди чужой каменистой земли и равнодушных гор, глядящих в небо.
— Один живешь?
— Бабу взял, киргизку. Старая уж, ни бельмеса по-нашему не знала, сейчас балакает кой-как. Избу с ней сладили, баню вот поставили весной. Саман я в прошлом году сделал, а ставили недавно, весной…
— Через недельку приедем мы, ты не сердись. Увольнительные возьмем и приедем.
Он промолчал.
Со стороны деревни надвигалось урчанье тягача, оно быстро приближалось, нарастало, переходя в спокойный, сильный рев. Теперь уж не успеет рассказать сказку, не до нее, надо ждать увольнения. Взводный, наверное, объяснительный рапорт сейчас пишет, а комбат записку об аресте для нас приготовил. Суток по десять отсидим, с водителем, а потом попросимся к старику в увольнение.
Тягач шел по огороду междурядьями, но все равно задевал и приминал цветущие картофельные кусты. Я вскочил и погрозил водителю кулаком.
— Ладно, — сказал Курыль-Мурыль, — не лететь же ему. Вон какой он тяжелый…
Тягач развернулся, попятился, солдаты прицепили пушку, подстраховав прицеп, как было приказано, тросом. Вот еще обратно поедем, и пол-огорода будет испорчено.
— Я сообщу там насчет картошки, возместят, — сказал я.
— Ладно, — сказал Курыль-Мурыль.
— Недели через две мы приедем! — крикнул я уже из кабины тягача.
Курыль-Мурыль махнул рукой на прощанье. Он стоял у развалин бани среди потоптанной картошки и глядел нам вслед.
Через недельку мы не приехали (я сидел на гауптвахте), через две — тоже: после проступка надо было заслужить право на однодневное увольнение. А потом наша часть передислоцировалась далеко от тех мест, и повидаться нам со стариком не пришлось.