Уткнувшись лицом в чужие покрывала, пахнущие лавандовым кондиционером для белья, Эла ржала, как не в себя, до слез, потом плакала, потом смеялась снова. Пренебрег, потому что не имел ни ума, ни чувства, ни вкуса. Так что ж тут сделаешь с человеком? Свои ведь не приставишь. И это осознание обесценивает всю минувшую дружбу ужасно, потому что понимаешь, что десять лет говорили о разном, что только тешилась иллюзией понимания, а так беседовала что со столбом все равно. Глупость и низость эта ваша любовь, возьмите ее себе. Но почему, почему она ожидала от Яна чего-то другого?! Он же во всем предпочитал, чтобы попроще, без напряга. Давно пора признать, что все, что он говорил — ложь. Ложь, сказанная для нее или сказанная самому себе. Да почиет он с миром… Но сперва пусть сгорит греческим огнем вместе со всеми своими худосочными курочками. Она никак не могла простить саму себя за то, что вовремя не разглядела, не соскочила, — ведь все было так очевидно, — что доверилась, что позволила причинить боль. Боже мой, как пошло все вышло.
В каком-то смысле она так на десять лет и осталась стоять на Староместской площади в ожидании навсегда ушедшего Яна. Стояла, ждала. А некого там было ждать. Потому что никого и не было никогда внутри голема, пустой оболочки друга, созданного игрой ее ума.
Давно пора уйти домой.
Одна проблема — дома-то у нее не было тоже.
Эта мысль обожгла посильней погибшей любви. На слове «дом» воображение не давало ясной картины. Места, где ее ждут, у Элы не было. Брно давным-давно стало клеткой, плотно укупоренной банкой, полной паров формалина. Пани Криста была во всех глазах идеальная мать, положившая жизнь на своих дочерей, и идеальная дочь для госпожи Малгожаты. Но в глазах ее негодной старшей дочери картинка расслаивалась, и из-под слоя лака сквозило такое… Наверное, дело было в том, что у пани Кристы пропало молоко, и она отдала полугодовалую Элу своей матери. Дальше показания разнились: она говорила, на три месяца, Малгожата как-то обмолвилась — на три года. Правды теперь не доищешься, но версия пани Кристы трещала по швам. Она очень огорчилась, что дочь, к которой вернулась, как-то обустроив жизнь, называла мамой госпожу Малгожату. Хлеб, данный без любви, горек. Особенно он горек ребенку. Помимо внутренней матери, пестующей внутреннего ребенка, следовало отрастить в себе внутренний дом. Право слово, тут уже многовато внутреннего, Эла предпочла бы хоть что-нибудь внешнее. Например, дом, да. Потому что то, что возникало перед внутренним взором при слове «дом» было дверью в Крумлове на Костельне — дверью, за которой больше никто не ждал. Невозможно вернуться в прошлое, как ни старайся. Прошлое надо отсекать, когда оно становится источником тоски, иллюзия, коренящаяся в попытках врачевать, продлевает мучения. Блаженны те, чья память короче жизни поденки.
Решение пришло сразу, чистым, как точный удар — действительно продать дом, не являющийся больше домом ни для кого. Откупиться куском от родственников, оставшееся потратить на то, чтоб укорениться в Австрии — там, где нет ничего и никого из семьи, и никогда не было, стало быть, можно построить что-то, можно начать сначала, да, пусть даже и в сорок пять. И все ее путешествие, — нынешний побег в Прагу, — собственно, было настолько прекрасным, потому как являлось прощанием — с иллюзией любви, со своей молодостью, с десятью годами, в которых был Ян, и еще десятью, в которых его не стало. Пражское благодатное паломничество, исцеляющее душу.
Крупный камень она скинула с горы, разбила на мелкие, но это не врачевало ни одиночества, ни ощущения чужеродности в бесконечно чужом мире. Ян — только частность, но частность, ярко ложащаяся в прокрустово ложе закономерности. Эла вечно была не у дел среди обычных людей: рожденная невпопад, выращенная без любви. То ли из-за имени, то ли из-за семьи, то ли из-за клейма интеллекта. Подростком так и думала: лучше бы ее не было. Но научилась быть почти обычной, притворяться, копировать поведение сверстников — для того, чтоб не прогоняли, чтоб взяли в игру, чтоб обратили внимание. Иногда помогало, чаще нет. В студенчестве стало проще, в этом возрасте странные примерно все. Два года проучившись в Масариковом, она уехала в Варшаву в тщетных поисках всегда одного и того: своих людей, семьи, прайда. Двадцать лет прошло в попытках наладить себя и отношения, и теперь она уже не обольщалась: прайда нет и не будет. Есть кристаллы минералов, растущие неправильно, включающие в себя иные вещества, непрозрачные, колючие, шершавящиеся иглами рутила, аметистовыми друзами, черным тектитом — такой была и она. И не было для нее ювелира.