Он видел эти стихи в журнале, который читал сосед, —этот странный с худым, болезненным лицом человек, который сидит рядом в кресле. Покупая билет, Никольский попросил дать ему место "А", то есть наверняка, независимо от типа самолета, первое от иллюминатора, и тогда же подумал, что за человек окажется "Б", – тот, кто разделит с ним это нудное многочасовое сидение во время полета. К счастью, "Б" оказался, во-первых, интеллигентным, а во-вторых, и это главное, – молчаливым. Никольскому, при всей скуке и бессмысленности долгих самолетных рейсов и, хуже того, поездок в купейных вагонах, были ненавистны пустые анекдотические и пошлые дорожные разговоры. Сам он отнюдь не был молчальником, умел и выслушать собеседника, но ведь ко всякому общению надо быть расположенным и иметь подходящее настроение; а в дороге – Боже мой, кого только не подкинет тебе судьба! – и вот слушаешь ты, не слушаешь – лезет человек в твою душу, да свою наизнанку выворачивает, а там обычное дело – грязь, мерзость, несчастья!.. Четверо в купе едут – и у каждого «Крейцерова соната» припасена… И все же слова эти про загнанного бедного оленя никак не давали покоя Никольскому. Поэтому он наконец повернул голову вправо и внимательно оглядел соседа.
Никольский увидел резко очерченный профиль: длинный, с отчетливой горбинкой нос, выразительные губы, некрупный подбородок и то особенное устройство коротких век, которые и делают взгляд почти неморгающим и застывшим – словом, «птичьим». Сосед и вправду смотрел неподвижным, отрешенным взором куда-то в спинку переднего кресла, был явно углублен в себя, но Никольский решил не миндальничать – в конце концов, он только спросит журнал…
– Простите, – наклонился Никольский к соседу, – вы не позволите?
И Никольский указал на толстую книжку журнала, лежавшую у соседа на коленях. Тот сперва непонимающе взглянул на Никольского, потом поспешно кивнул, засуетился, неловко стал узкими, непослушными пальцами захватывать край журнала… Журнал раскрылся и начал съезжать с его подрагивающих острых коленок, Никольский быстрым движением успел журнал поймать, помяв и едва не разорвав при этом страницу. Одновременно и сосед нервно дернулся, наткнулся на локоть Никольского и получил, похоже, весьма болезненный удар куда-то в бок, под ребро.
– Простите, пожалуйста, простите, – испытывая жгучий стыд, бормотал Никольский. Нервозность соседа передалась и ему, и он уже проклинал себя за то, что сунулся с этим проклятым дурацким журналом.
– Ах, ах, виноват, я виноват, я! – возбужденно возражал ему сосед, взмахивал руками и топорщил длинные пальцы.
– Я совершенный калека, видите эти грабли, они же ничего не умеют! – И он принужденно смеялся, открывая частые, будто росшие друг на друге зубы. Чувствовалось, что ему было привычно взять всю вину на себя, так же привычно, как иным – отпихнуть ее целиком, столкнуть на другого… Никольскому же обе эти крайности претили, и к тому же он вовсе не хотел никакого великодушия от этого довольно жалкого человека.
– Перестаньте. Спасибо за журнал. И извините за беспокойство. – Никольский сказал это столь сухо, что сосед мгновенно смолк, отвернулся и, устроив руки на коленях, вскоре замер в своей прежней отрешенной позе…
Журнал назывался «Дружба». Как можно было понять уже по списку авторов, помещенному на титуле, публиковались в журнале переводы из национальных литератур. Полтора-два десятка имен ничего не сказали Никольскому, и он стал перелистывать страницы, быстро проглядывая те из них, где были стихи. Все они оказывались выспренной, неумной риторикой, которую холодный расчет переводчика с трудом сгонял в подобранный размер и окружал пустыми, ненужными рифмами. У Никольского, который стихи читал и многое из поэзии помнил, это вызывало чувство, похожее на брезгливость. Но ближе к концу журнала он нашел то, что искал.
Всего было пять стихотворений, напечатанных подряд, и занимали они как раз журнальный разворот. Без названий, отделенные одно от другого звездочками, все пять имели общий заголовок: