скоро. Он мне все ближе и ужасно несчастен". Наконец, Белый приехал, чтобы вновь быть
отвергнутым. Встретились мы случайно. Однажды, после литературного сборища, на
котором Бунин читал по рукописи новый рассказ заболевшего Куприна (это был
"Изумруд"), я вышел на Невский. Возле Публичной Библиотеки пристала ко мне уличная
женщина. Чтобы убить время, я предложил угостить ее ужином. Мы зашли в ресторанчик.
На вопрос, как ее зовут, она ответила странно:
— Меня все зовут бедная Нина. Так зовите и вы.
Разговор не клеился. Бедная Нина, щупленькая брюнетка с коротким носиком,
устало делала глазки и говорила, что ужас как любит мужчин, а я подумывал, как будет
скучно от нее отделываться. Вдруг вошел Белый, возбужденный и не совсем трезвый. Он
подсел к нам, и за бутылкою коньяку мы забыли о нашей собеседнице. Разговорились о
Москве.
Белый, размягченный вином, признался мне в своих подозрениях о моей
"провокации" в тот вечер, когда Брюсов читал у меня стихи. Мы объяснились, и прежний
лед между нами был сломан. Ресторан между тем закрывали, и Белый меня повез в одно
"совсем петербургское место", как он выразился. Мы приехали куда - то в конец
Измайловского проспекта. То был низкосортный клуб. Необыкновенно почтенный
мужчина с седыми баками, которого все звали полковником, нас встретил. Белый меня
рекомендовал, и заплатив по трешнице, которая составляла вернейшую рекомендацию,
мы вошли в залу. Приказчики и мелкие чиновники в пиджачках отплясывали кадриль с
девицами, одетыми (или раздетыми) цыганками и наядами. Потом присуждались премии
за лучшие костюмы — вышел небольшой скандал, кого - то обидели, кто - то ругался. Мы
спросили вина и просидели в "совсем петербургском месте" до рыжего петербургского
рассвета. Расставаясь, условились пообедать в ,,Вене" с Ниной Петровской.
Обед вышел мрачный и молчаливый. Я сказал:
— Нина, в вашей тарелке, кажется, больше слез, чем супа.
Она подняла голову и ответила:
— Меня надо звать бедная Нина. Мы с Белым переглянулись — о женщине с
Невского Нина ничего не знала. В те времена такие совпадения для нас много значили.
Так и кончился тот обед — в тяжелом молчании. Через несколько дней, зайдя к
Белому (он жил на Васильевском острове, почти у самого Николаевского моста), увидел я
круглую шляпную картонку. В ней лежали атласное красное домино и черная маска. Я
понял, что в этом наряде Белый являлся в "совсем петербургском месте". Потом домино и
маска явились в его стихах, а еще позже стали одним из центральных образов
,,Петербурга".
Несколько дней спустя после нашего обеда Нина ухала в Москву, а в самом конце
октября (если мне память не изменяет) тронулись и мы с Белым. На станциях он пил
водку, а в Москве прожил дня два — и кинулся опять в Петербург. Не мог жить ни с нею,
ни без нее.
***
Четыре года, протекшие после того, мне помнятся благодарно: годами, смею
сказать, нашей дружбы. Белый тогда был в кипении: сердечном и творческом. Тогда
дописывался им ,,Пепел", писались "Урна", "Серебряный Голубь", важнейшие статьи
"Символизма". На это же время падают и самые резкие из его полемических статей, о тоне
которых он потом жалел часто, о содержании — никогда. Тогда же он учинял и самые
фантастические из публичных своих скандалов, — однажды на сцене Литературно
-Художественного Кружка пришлось опустить занавес, чтобы слова Белого не долетали
до публики. За то в наших встречах он оборачивался другой стороной. Приходил большею
частью по утрам, и мы иногда проводили вместе весь день, то у меня, то гуляя: в сквере у
Храма Христа Спасителя, в Ново - Девичьем монастыре; однажды ездили в Петровско-
Разумовское, в грот, связанный с убийством студента Иванова. Белый умел быть и прост,
и уютен: gemЭtlich — по любимому его слову. Разговоры его переходили в блистательные
им-провизации и всегда были как-то необыкновенно окрыляющие. Любил он и просто
рассказывать: о семье Соловьевых, о пророческих зорях 1900 года, о профессорской
Москве, которую с бешенством и комизмом изображал в лицах. Случалось — читал
только что написанное и охотно выслушивал критические возражения, причем был в
общем упрям. Лишь раз удалось мне уговорить его: выбросить первые полторы страницы
"Серебряного Голубя". То был слепок с Гоголя, написанный, очевидно, лишь для того,
чтобы разогнать перо.
Разговоры специально стихотворческие велись часто. Нас мучил вопрос: чем,
кроме инструментовки, обусловлено разнозвучание одного и того же размера? Летом 1908
г., когда я жил под Москвой, он позвонил мне по телефону, крича со смехом:
— Если свободны, скорей приезжайте в город. Я сам приехал сегодня утром. Я
сделал открытие! Ей-Богу, настоящее открытие, вроде Архимеда!
Я, конечно, поехал. Был душный вечер. Белый встретил меня загорелый и