В стихотворении 1863 года «Орина, мать солдатская» уже в авторском вступлении есть интонация самой героини, все стихотворение написано в одном размере: с «длинными», дактилическими, не то плачевыми, не то песенными окончаниями:
А вот как выглядит самый конец стихотворения:
В последнем-то двустрочии, вроде бы даже и графически отделенном, автор и героиня прямо слились вместе — в один голос допели и доплакали.
Именно от этого времени вырабатывается у поэта абсолютный слух на народное слово. «Орина, мать солдатская, — вспоминает сестра поэта Анна, — сама ему рассказывала свою ужасную жизнь. Он говорил, что несколько раз делал крюк, чтобы поговорить с ней, а то боялся сфальшивить».
Но дело в это время не только в боязни фальши бытовой, психологической, личной, но и в боязни фальши народной, музыкальной, общей. Слух одновременно разнонаправлен: обращен в себя, поэта-литератора, направлен к ней, крестьянке-героине, наконец, соотнесен с народной песней. Она, песня, с самого начала уже в эпиграфе зазвенела особым камертоном, проверяя на фальшь:
И в «Коробейниках» поэт расставил такие эпиграфы — настраивающие и проверяющие на фальшь музыкальные знаки: из крестьянской шутки, из старинной былины и прежде всего из народной песни — испытывая на народность свою, конечно же, литературную песню. Литературную — что четким хореем, что точной рифмой... И народную — по абсолютной слитности автора с народом: что когда вместе с народом и с любым человеком из народа говорит или поет, что когда со стороны слушает или смотрит.
Это начало поэмы, но одновременно и ее, так сказать, песенный пик. Поэт сразу взял самую высокую ноту — и не сорвался.
Кстати, не сорвался и никогда не срывался в темную обезличивающую стихию, какой может оборачиваться и иной раз оборачивается темный, народный демократизм — и в жизни литературы и в жизни литераторов.