Начать с того, что о Жуковском как о живом явлении современной литературной жизни в начале 50-х годов вряд ли кто мог думать. Тем более никому бы не пришло в голову объявлять его символом и знаменем целого направления. Менее всего Некрасову. Да он Жуковского, к которому почти пятнадцать лет назад ходил со своим первым сборником и которому тогда подражал, просто забыл. Только через три года вспомнит, перечитает и так прокомментирует в письме Тургеневу: «Я вообще азартно предаюсь чтению и обуреваем с некоторого времени жаждой узнать и того, и другого… Перечел всего Жуковского. Чудо переводчик и ужасно беден как поэт… Странно, как он — такой мастер переводить — не чувствовал слабостей собственных своих произведений! Впрочем, вкус-то у него не совсем был ясен: сколько он и дряни перевел наряду с отличными вещами». Нет, не мог, даже со всеми поправками и преувеличениями, Некрасов писать о таком поэте: «В ком мало желчи…» (какая желчь у Жуковского? Хотя бы малая). «Он прочно властвует толпой…», «Ему сочувствие в толпе, как ропот волн, ласкает ухо» (какое могло быть сочувствие в толпе поэту, о котором Пушкин уже в 1824 году писал: «Славный был покойник…»).
Нет. Мог быть только один поэт, «чьему великому уму» к тому времени уже дивились, кто продолжал прочно властвовать толпой, кто действительно всегда был чужд сомнения в себе, к тому же поэт, равновеликий Гоголю и даже больший, чем Гоголь: а в стихотворении, конечно же, заложена идея такой равновеликости — иначе о чем и говорить. Ну не о равновеликости же Жуковского с Гоголем мог думать Некрасов. Да, в России мог быть только один такой поэт… Пушкин!
Нет, конечно, в стихотворении Некрасова не буквальный образ Пушкина, как, кстати сказать, и не буквальный образ Гоголя. Но все же за одним типом поэта более чем кто-либо — Гоголь. Так же, как за другим прежде всего — Пушкин. Такому восприятию Пушкина должны были способствовать и уроки Белинского, который начиная с конца 30-х годов истолковывал позднего Пушкина в примирительном духе, и общение с Боткиным и Дружининым — «друзьями спокойного искусства», — действительными знатоками и ценителями Пушкина, и вся атмосфера подготовки к печати пушкинского издания и пушкинских материалов, осуществлявшаяся еще одним «другом спокойного искусства» — Анненковым. Именно при Анненкове Некрасов знакомился с некоторыми ненапечатанными пушкинскими стихотворениями, и одно из них родило тогда полемику — некрасовскую «Музу»:
Предмет полемики — стихотворение Пушкина 1821 года «Наперсница волшебной старины…» с такими, в частности, стихами:
Образы пушкинского стихотворения Некрасовым привлечены и сразу же отвергнуты: «Ты, детскую качая колыбель» — у Пушкина, «Играла бешено моею колыбелью» — у Некрасова, «И меж пелен оставила свирель» — у Пушкина, «В пеленках у меня свирели не забыла» — у Некрасова. В последнем случае уже само слово «пеленки» на фоне пушкинских «пелен» звучало почти как дерзость и вызов.
Да и хронологически некрасовская «Муза» в сущности есть продолжение стихов «Блажен незлобивый поэт»: «антипушкинская» «Муза» написана вскоре, почти вслед прогоголевским стихам «Блажен незлобивый поэт…».
Некрасов достаточно деликатен, и непосредственного вызова Пушкину здесь нет. Это полемика не-прямо-поэтов, но-косвенно-Муз. И даже здесь она носит скрытый характер, так как к 1854 году, когда в первом номере «Современника» появилась некрасовская «Муза», стихотворение Пушкина «Наперсница волшебной старины…» все еще не было напечатано.
Тем не менее приходится сказать, что все эти стихи Некрасова есть еще и не что иное, как увертюра к тому грандиозному журнальному действу, которое вскоре разыграется в связи с «гоголевским» и «пушкинским» направлениями.