Здесь три круга его настроений. Пройдем по ним, и лучше в обратном порядке. Итак, третий круг. Обычно пишут о политическом смысле заключительных некрасовских стихов. Тем более что последний стих из-за цензуры заменялся: «А до дела дойдет — замирает рука!» Правильнее все же говорить — применительно к Некрасову и здесь и в целом — не о «политическом», а о каком-то более общем социальном, даже народно-социальном пафосе. Тем паче что стихи эти имели свой поэтический источник (и странно, что Некрасов его не назвал), но не в испанском Ларре, а в совсем уж русском Кольцове, у которого:
Кстати сказать, московские спорщики герценовского кружка Грановский и особенно А. Станкевич были людьми сравнительно недавно умершему Кольцову очень близкими, и уж не они ли «навеяли» его стихи Некрасову?
Круг второй. Как раз тогда Некрасов подошел к решающему этапу своего становления как поэт, «смысл и цель» которого — любовь. Этот колоссальный эмоциональный напор («что люблю я весь мир»), сокрушаясь собственной постоянной и святой неудовлетворенностью и нереализованностью, уже рвался в стихи и иногда вырывался: «В дороге».
Наконец, круг первый: «Не скопил я себе хоть богатой казны». «Хоть» звучит здесь как — «хоть что-нибудь» или — «на худой конец».
Пройдут годы. И если не к тридцатой, то к сороковой весне у Некрасова будет казна, а к пятидесятой (впрочем, уж скорей не к «весне», а к «осени») — и очень богатая казна. Так что и глупцы будут у ног пресмыкаться, да и умники подчас смогут позавидовать.
Десятки со всех сторон писем к Некрасову — редактору и издателю — это, так сказать, сплошной вопль о деньгах. Конечно, часто и естественно писем деловых — о расчетах и расплатах, но очень часто — умоляющих, требующих, униженных, шантажирующих (один шантаж обернулся-таки и реальным самоубийством) — о займах, авансах, одолжениях и чуть ли не просто так — «Христа ради».
В конце 60-х годов в наброске одного из писем Некрасов отметил: «Я не был точно идеалист (иначе прежде всего не взялся бы за журнал, требующий как коммерческое предприятие расчетливости и устойчивости, выдержанности в однажды установленном плане практических качеств)…»
Но в коммерческих предприятиях, да еще в русских условиях, сами «практические качества» должны были приобретать особый характер.
В середине 50-х годов — время продолжения и окончания «Секрета» — Некрасов уже вполне ощущал, что такое тяжкая власть денег, «миллиона», к какой она обязывает устойчивой компромиссности и — часто — к каким бескомпромиссным уступкам и к какой жесткой воле взывает тогда, когда так хочется проявить мягкость. Каких изначально и фатально заложенных «неблагородных» способов требует ведение «дела».
И для того, чтобы это ощущать, осознавать и мучиться этим, совсем не обязательно было иметь за плечами какую-нибудь прямую уголовщину — подбиться к дочери шорника и с нею отца обокрасть, потом… и т. д. Впрочем, «потом» Некрасову на многое пришлось идти.
Ну, скажем, трудно представить Белинского ли, Добролюбова ли, Тургенева ли дающими вульгарные «низкие» взятки благородным, «высоким» лицам, иногда взятки завуалированные, иногда прямые, цинические, изощренные, смотря по калибру берущего.
А Некрасов давал.
В 1869 году один из влиятельнейших цензоров, член Главного управления по делам печати, член Совета МВД и один из самых близких министру Тимашеву в самом МВД чинов, В. М. Лазаревский, одно время большой приятель Некрасова, записывает в дневнике: «21 декабря. Сегодня Некрасов сообщил мне чрезвычайно любопытные сведения о Турунове (М. Н. Турунов — тоже член Главного управления по делам печати. —
— То есть занял? — спрашиваю я.
— Какое занял! Просто дал 1500 р., но вчера, — продолжал он, — представьте этакое свойство, он опять просит 1500 рублей, иначе не может давать вечеров. Я отказал, т. е. не отказал совсем, а обещал, когда уплатит мне долг барон Врангель.
Турунов порядочная скотина, но все-таки я не думал, что Некрасов просто платит ему, чтобы быть спокойным от III Отделения и от цензуры».