Одиночество Некрасова в 1860–1861 годах усугубилось еще одним обстоятельством. Как раз в ту пору по мере того, как уходила дружба с Тургеневым, приходила другая дружба — с Добролюбовым. Именно дружба, а не просто «единство идей и стремлений». Ведь, скажем, Чернышевский не стал для Некрасова другом в собственном смысле слова. Добролюбов им стал. Конечно, имели место и близость общественных позиций, и совпадение журнальных симпатий, и родство литературных взглядов и вкусов. Но возникла и дружба с интимной доверительностью, как ни с кем до того — кроме Тургенева.
Добролюбов — единственный, кому Некрасов пишет о любовном увлечении летом 1860 года. «Ангела я себе приискал, надо вот добавить. Чудо! Я не шутя влюблен», — сообщает он Добролюбову в июне из Петербурга. Правда, в июле и уже из Москвы он сетует тому же Добролюбову: «Старый я дурак, возмечтал о каком-то сердечном обновлении. И точно, четыре дня у меня малиновки пели на душе. Право! Как было хорошо. То-то бы так осталось — да не осталось. Во 1-ых, девушка хоть не ангел или ангел падший — да, к несчастию моему, оказалась порядочной женщиной — вот и беда! Еще и жертва тут подвернулась, в ее положении не пустая — польстившись на мои сладкие речи — а я куда как был красноречив! — она бросила человека, который ее обеспечивал (дуре-то всего 19 год — это так скоро свертелось, что я и не ожидал, а то бы, я думаю, сам отговорил ее). Ну, а теперь уже бродит мысль, зачем я все это затеял? Только и отрады, что деньгами авось развяжусь». И снова в этом письме — возвращение. К кому? К Панаевой. И опять Добролюбов теперь — единственный по уровню и характеру доверия, так писалось раньше только Тургеневу: «Напишите мне что-нибудь об Ав. Як. Вы, верно, ее скоро встретите, если она огорчена, то утешьте ее как-нибудь: надо Вам сказать, что я ей кратко, но прямо написал о своих новых отношениях. Ведь надо ж было! — хоть эти новые отношения едва ли прочны. Я очень чувствителен. Она не жалела меня любящего и умирающего, а мне ее жаль (а почем я, дурак, знаю — может быть — и вероятно — она приняла мое известие спокойно и только позлилась!). Я уж четвертый год все решаюсь, а сознание, что не должно нам вместе жить, когда тянет меня к другим женщинам, во мне постоянно говорило. Не желал бы, однако, да и не могу стать вовсе ей чуждым. Странное дело! Без сомненья, наиболее зла сделала мне эта женщина. А я только минутами могу на нее сердиться. Нет злости серьезной, нет даже спокойного презрения. Это, что ли, любовь? Черт бы ее взял!.. Карта-спасительница, зачем ты летом не в ходу? Знаете, Добролюбов, что скверно — у меня нет никакой силенки делать дело, так что ж — все в карты? Меня берет некоторый страх, и чувство гадливости проходит по мне, словно я гляжу на что-то скверное, а гляжу-то я на себя в эту минуту».
Но приобретения с добролюбовской дружбой не были компенсацией потерь, образовавшихся с уходом дружбы тургеневской. Дружба с Добролюбовым трогала иные струны, вызывала иные чувства, побуждала к другим действиям.
Молодой, почти на двадцать лет моложе Некрасова, почти в сыновья ему годящийся Добролюбов как взрослый и старший «учит», и побуждает, и вдохновляет поэта. «Знаете ли, — пишет он ему из Франции летом 1860 года, — какие странные сближения делал я, читая Ваше письмо. Я сидел за чаем и читал в газете о подвигах Гарибальди… В это время принесли мне письмо Ваше, я, разумеется, газету бросил и стал его читать. И подумал я: вот человек — темперамент у него горячий, храбрости довольно, воля твердая, умом не обижен, здоровье от природы богатырское, и всю жизнь томится желанием какого-то дела, честного, хорошего дела… Только бы и быть ему Гарибальди в своем месте. А он вон что толкует: карты-спасительницы нет, говорит, летом, оттого, говорит, я и умираю».
И дальше: «Опять мне суется в голову Гарибальди… Я Вам говорю не шутя — я не вижу, чтобы Ваша натура была слабее его».
Впрочем, Добролюбов старается не упрощать: «Может, и в самом деле неспособны к настоящей, человеческой работе, в качестве русского барича, на которого, впрочем, сами же Вы не желаете походить».
Но, видимо, сами такие объяснения вряд ли удовлетворяли не только Некрасова, но и Добролюбова, и довольно грубовато он резюмирует, в сущности, то, что скажет потом и Достоевский о загадочности Некрасова: «Черт знает — думаю-думаю о Вас и голову теряю».
Добролюбов спокойно и уверенно готовился стать новым Белинским. И становился им — чуть ли не с еще большей интенсивностью, скоростью и мощью, поражая воображение многих, среди которых не только Чернышевский, но и Гончаров, не только Островский, но и Страхов.